Мы провожали её на ту же автобусную остановку, шли с удовольствием, хороший денёк, пусть дождь, пусть что угодно. На прощание бабушка обняла тётю Лару и обняла тепло, искренне, мы почти любили её за то, что она уезжает. Обнял тётю Лару и я, на ощупь она показалась мне гипсовой, неудобной, на объятие почти не ответила. Ура! Уехала! Бабушка подкупила майонез накануне, картошку, селёдку, будем есть на ночь! Квартира пару дней ещё помнила тётю Лару и по инерции подстраивалась (тёрочка на мойке, платок, если вдруг дует, висит на кресле, тапочки приглашают в коридоре), но потом понимала, что уже всё, и расслаблялась, раскидывала руки, пахла прижарками, и занавески не останавливали солнце.
Мусе, дополнительно шутила бабушка, лор сказал промывать уши. Наберите, говорит, в резиновую грушу тёплую воду, постелите под ухо полотенчико, произносите по слогам ПА-РО-ХОД и на «ХОД!» вливайте в ухо. Муся садилась и говорила: ЛЕ-ДО-КОЛ. А однажды даже: ЛА-РО-ЧКА. Бабушка хохотала, а тётя Лара ничего не понимала и отзывалась:
– Муся? Ты меня звала?
– Да хотела спросить, Лара, ты не проголодалась?
Все в конце концов проводили друг друга и оставили тётю Лару одну, старую, стрижка-каска: бабушка, молодая сестра, неожиданно умерла первой. Тётя Лара приехала на похороны с лёгкой сумкой (одну ночь переночевать), молчаливая, особенно чёрного цвета платок: вероятно, потому что седина, бледные глаза, бескровные губы. «На кого ты меня оставила, Галочка?» – спросила тётя Лара у гроба и заплакала. Тётя Лара значительно пережила бабушку, год за годом увеличивала отрыв. «Как хорошо мы жили с Галочкой, душа в душу!» – так она вспоминала.
Потом тётя Лара пропала на годы, а вернулась уже тонкой пунктирной линией – на границе моей поездки в Москву. Я учился в институте и приехал в Москву ради музеев, гостил в Ясеневе у Тани и тёти Лары. Я был влюблён, носил свою любовь всюду по Москве, спускал её в метро, и она там клокотала: где ты? где ты? Поэтому на тётю Лару я не обращал особенного внимания: ей было уже за девяносто лет, она почти не выходила из своей комнаты, иногда встречалась мне в коридоре, рукой касалась стены, в темноте коридора не понимала, кто это идёт. Меня положили на раскладушку, и, ненадёжно повиснув на пружинах, я вспомнил рассказы бабушки о том, как мы с ней спали на раскладушке в квартире на «Спортивной». Я поглядывал с московских мостов на реку, и там, под бензиновыми радужными пятнами, плыла, раскинув поломанные плавники, и смотрела на меня моя любовь. Она смотрела на меня с картин Пушкинского музея, не говоря уж о статуях – от них я даже отводил взгляд в стеснении. В день моего отъезда тётя Лара подарила мне постельное бельё, цветочное, две наволочки и пододеяльник – фиалки или анютины глазки. Бельё так давно лежало в шкафу, что казалось гербарием, подтверждением абсолютной старости тёти Лары. Я крепко обнял тётю Лару. Может быть, я и не решился бы обнимать её, но любовь моя меня расшатала. Тётя Лара вдруг оказалась мягкой, фланелевой на ощупь, словно ту, одическую тётю Лару укутали во всё мягкое. Она положила ладонь мне на затылок и назвала Юрочкой. Мы обнимались, потому что помнили бабушку, Галочку, летние нежные недели, колорадских жуков, и ветерок, который продувал иногда бабушкину квартиру. Ничего из этого мы не могли вернуть.
В мой следующий приезд в Москву (я писал диплом, мне нужно было в библиотеку иностранной литературы) тётя Лара уже стояла гранитной вазой на своём шкафу. Я спал в её комнате, на её кровати, разложил вещи на её кресле. Но вазу я перескакивал взглядом каждое утро, когда одевался. Ваза видом (тёмно-синяя, с массивной крышкой) была как-то связана с тётей Ларой, только выглядела строже и принципиальнее, стоять перед ней в одних трусах было неловко. И чтобы не стесняться её, я сказал по слогам: «ЛЕ-ДО-КОЛ!» Все засмеялись – кто как мог.
Эмма Михална едет к нам в гости, бабушка позвала её, как будто руку протянула: ну что вы там будете одна на старый Новый год, Людочка же ещё не приехала на сессию. И Эмма Михална согласилась: действительно, чего сидеть одной, ходить по скрипучему паркету, привычно отражаться в зеркалах, слушать, как ребёнок на пятом этаже разучивает, ошибаясь, пьесу для фортепиано. Поэтому Эмма Михална поменяла постельное бельё, постирала, почитала, что-то ещё с той же приставкой (погладила?), и ей было приятно от мысли, что где-то суетятся, готовят с самого утра, а Эмма Михална спокойно заваривает чай. Эмма Михална даже вышла чуть позже, подкопила спокойный домашний день. В сумке несла конфеты, которые ей подарили на именины, но она их сохранила для таких вот гостей. На улице ещё было светло, но над дорогой уже горели, растрачивая, фонари. Быстро, не дав замёрзнуть, приехал троллейбус, и Эмма Михална села к окну, серым снегом потянулась улица Розы Люксембург, почта, сберкасса, синие заветренные окна гастронома, и Эмма Михална наметила себе, что она завтра, после сберкассы, купит. Особенно хотелось халвы, вспомнился масляный, сильный вкус, и Эмма Михална свернула на Карла Либкнехта, предчувствуя халву. Пока она ехала в троллейбусе, город стемнел, и в чужом дворе пришлось идти осторожно, было страшно упасть. В подъезде, где Эмма Михална не была целый год, привычно пахло подвалом, но чем выше, тем меньше чувствовался запах, а у бабушки на этаже пахло так, что было понятно: люди встали пораньше и долго варили, жарили, запекали, ждали гостей. Эмма Михална позвонила в дверь, услышала шаги, заранее заулыбалась.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу