Зачем? — Везу туда эшелон с детьми.
А где же тот эшелон? — И правда, где?..
Отдай рельсы! Отдай эшелон!
Позади шуршал по песку неотвязный Загрейка. Мальчишка стал так тощ за последнюю голодную неделю, что легкие шаги его сделались почти неслышны, а фигурка уменьшилась до болезненной тонкости. Деев вспоминал иногда про спутника и оборачивался — смотрел ободряюще, кивал: держись, брат. Лучше бы сказать словами, вот только губы, запорошенные пылью, не распечатать.
Если пацан упадет и не поднимется — придется его тащить. Белая бы оставила в пустыне, а Деев не сможет. Это отнимет силы и замедлит ход.
Земля прыгает в глаза, и вот уже сам Деев лежит пластом, едва не расшибив нос и подбородок, — раскинул конечности звездой, как обнимает пустыню. Загрейка топчется у деевских башмаков и скулит, верно, хочет помочь.
Поднимайся! — Не могу, ноги-руки не слушают.
Встань и иди! Сейчас! — Не умею.
Пока ты тут пузом по земле елозишь, умирают дети. И ты им — убийца, убийца!
Встал, побрел дальше. С тех пор спотыкался и падал часто — кусты-травы зловредничали и накидывали корневища на деевские ботинки, а ровная до этого пустыня принялась дурить: ходуном ходила под башмаками, норовя изогнуться холмом или низиной.
В одну такую Деев и слетел кубарем. Была она мелкая, как овражек в приказанском лесу, но летел отчего-то долго, кувыркаясь по откосу и носом пересчитывая торчащие метелки джузгуна. Оказавшись внизу, раскрывать зажмуренные глаза не захотел — замер ненадолго, собирая силы. Казалось, на минуту или на две, а раскрыл — уже стояла ночь.
Тело колотило, из ноздрей шел белый пар. Тяжелый перламутровый свет луны лежал на одном низинном склоне, второй был черен — распростертое по дну деевское тело как разрублено пополам этим ярким светом. Еле слышно дышал ветер, и струи песка змеились по стенкам котловины, поднимаясь вверх. Кто-то теплый и мелкий жался к ногам, не давая замерзнуть окончательно, — верно, дикий зверек.
Где я? — Не знаю.
Что я здесь делаю? — Что-то ищу. Или кого-то.
Кого ты можешь искать? У тебя же никого нет. — Есть! Есть женщина, которая поет мне колыбельную. Есть мужчина, который сильнее и мудрее всех на свете. А еще есть дети, которых люблю — братья? — и за которых отвечаю. Я везу их в Самарканд. Везу в эшелоне, по рельсам. И ищу я — этот эшелон и эти рельсы.
Отдай рельсы! Отдай эшелон!
Деев ударил по струящемуся вверх песку и полез по склону. Карабкался долго: мышцы то и дело сводило, глотку продирало дрожью, словно вдыхаемый ночной воздух был не воздухом, а входящей в горло и легкие ледяной водой. Земля была даже не холодная — мерзлая; на такой спать нельзя — не проснешься. Белые в лунном свете песчинки на ощупь — как снеговая крупа.
А помнишь, дед, какая в двадцатом году зима снежная приключилась?
Фраза вспыхивает в голове электрической лампой. Что за слова, откуда? Кто и когда произнес их и к какому деду обращался? Неважно. А важно только, что горит в мозгу эта ослепительная лампа — не дает снова прикрыть веки и утонуть в ночи. Всей волей, всеми оставшимися мысленными силами уцепившись за это ослепительное, он взбирается по ледяному и сыпучему, затем по твердому и узловатому — выползает из низины.
Пробует и дальше передвигаться ползком, но тело ползти не может — примерзает, что ли, к почве? Передохнув от усилий последних минут, взгромождает себя на колени, затем на ноги. Бредет.
Правой-левой… правой-левой… верста, еще верста. Где же проклятые горы? Или рельсы? Или эшелон? Что же ищу я, долго и мучительно, в этом бесконечном сне?
Пустыня покрошена луной на черное и белое: на яркие куски света и угольные тени. Кисти полыни в этом свету — как в инее. Песок лучится искрами, аж глаза режет. Или это снег? Много его, от горизонта и до горизонта. Да-да, зима-то в двадцатом году снежная приключилась, про то и речь!
Неужели и рельсы, которые Деев ищет, снегом завалило? А эшелон? Там же внутри дети, в одном исподнем, — замерзнут! А он-то, дурак, запретил сестрам топить. Так нечем топить — дров нет. Как это нет, если вот они, стволы древесные, — ломай сколь душе угодно!
Стволы древесные — саксаульный лес. Раскинулся вокруг огромной и неподвижной толпой — уродцев или безумных плясунов, застывших в диком хороводе. Каждое дерево — не выше человека, раскорячило сучья-руки и сучья-ноги, изогнуло безобразно спину. Безлистые кроны неколебимы, как вплавлены в воздух, и даже порывы ветра не нарушают их паралича — свистят меж ветвей, но не раскачивают.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу