Так и воюю — всю ночь. Не отпускай меня, брат!..
И вот ехали мы с ним по рельсам. Ехали, ехали… Степь все суше, желтее, вот-вот пустыней обернется. Ночи все холоднее. Сначала ровно ехали, по многу часов подряд, а потом рвано: то тронемся, то встанем на пару дней, то дернемся и катим-торопимся, а то опять стоим. Лицо у брата хмурое сделалось. Вроде и слова мне те же говорит, что и раньше, ласковые: “Доброе утро, брат!”, “А не пора ли нам отобедать, брат?”, “Какая луна сегодня вылупилась, ты погляди-ка!” — а по-другому звучат, тревожно. Потому что болезнью в поезде запахло.
Я болезный дух знаю и всегда от него бегу. Но от брата как убежишь? Остался.
А у него скулы обтянуло — уже не щеки по бокам лица, а дыры сделались. И морщины — веревками поперек лба, как у матери. И иней на висках, тоже как у матери, — едва заметный, но глаза-то у меня зоркие, все разглядели. Испугался я тогда: уж не заболел ли? Ты только не болей, брат! Не думай уставать и слабеть, и в пустоту пялиться не моргая, и на лавке подолгу валяться не шевелясь. Сегодня это, а завтра на стол посередине комнаты уляжешься и говорить со мною перестанешь, захолодеешь и затвердеешь.
Горюю. Не знал, что такое горе, — а вот узнал. С сестрой распрощался — не знал. С матерью распрощался — не знал. А с братом не хочу прощаться — и горюю. Так сильно, что язык мой стал горький и шершавый, аж выплюнуть хочется. Язык мой стал — горбушка полынного хлеба, где муки всего-то полгорстки в большую охапку травы замешали. Выплюнул я противную горбушку на пол, а сестра — цоп! — и схватила. “Отдай!” — кричу. А она уже себе в рот запихнула и жует беззубыми деснами. Жует и убегает от меня на четвереньках, голая — не догнать. “Догнал-таки тебя!” — дышит сзади громко брат. Хватает меня — и на лавку, веревками к лавке этой вязать. А во рту и в горле моем — как ножом режут; знать, жует сестра украденный язык беспрестанно, как жвачку. “Болеешь ты сильно, — говорит соседка, а на руках у нее младенчик новорожденный пищит. — Недолго тебе осталось. Дозволь нам рядом с тобою лечь, чтобы заразиться. Муж смерти хочет для меня и сыночка нашего, чтобы одному в Персию откочевать, а мы никак не умрем. Я тебе за это глины кусочек дам, она вкуснее хлеба”. Врет! Жевал я ту глину — гадость, и живот потом пучит, похуже, чем от травы. И торф — гадость! И известь с мелом — тоже. “Разве ж это гадость? — смеется председатель. — Я вот на днях лапоть зажарил. Не с ноги, конечно, а чей-то старый на дороге нашел и зажарил. Всю ночь жевал — проглотить не смог. Вот это — гадко!” “Ухмыляешься, гад? — командир в кожаной куртке достает из кобуры револьвер. — А разверстка-то всего на треть выполнена! Где заготовленный хлеб?” “А где обещанные коммунисты для идейной работы? — председатель в ответ. — Требую новых коммунистов! Старые-то закончились — кого ЧК расстреляла, а кого колхозники под лед спустили!” А у меня уже — в груди болит, как на куски рвет, и руки-ноги дергаются. Может, расстреляли не кого-то там, а меня? Да, так и есть. “Я кровь из раны твоей соберу и хлеб кровяной испеку, — говорит мать. — Хоть какая-то польза”. “Брату хлеб отдай”, — хочу ее попросить, но не могу — язык-то мой у сестры. Вытекает из меня кровь до последней капельки в подставленный кувшин, а вместе с нею уходит и тепло. Мерзну. Лежу на столе посреди пустой комнаты и ознобом колочусь. По лицу муравьи ползают. “Дайте ему больше воды, с солью и сахаром!” — командует русский бог с иконы. Мать берет кувшин и мою же кровь в меня и вливает, а бог смотрит. Пью. Соленая и сладкая одновременно. Согреться не могу — холодно. Мать тогда дымоход перекрыла, чтобы дым в избу пошел, — стало теплее. Только дышать горько — скоро угорим. В русской деревне целыми семьями так мерли: сперва глину собирали, чтобы поесть, а как понимали, что невкусная, с горя мазали той глиной щели в избе и закрывали дымоход. Утром их находили, и всей семьей ногами вперед — на склад. И я тоже лежу на столе — ногами вперед. Страшно. Хочу перевернуться — веревки держат, не дают. А ведь вовсе не веревки это — чьи-то седые косы. “Мои, мои, — мурлычет у самого уха соседская старуха. — Го-о-осподи поми-и-и-илуй!” “Вы сюда молиться пришли или горло драть? — сердится русский бог. — Тише! Здесь умирающие”. Это кто умирающий? Неужели брат? Брат, брат! От большой тревоги выпитая кровь моя вскипела пузырями и разлилась по телу — жаром наполнила. Глядь, одежда моя от пота уже мокрая насквозь, в голове словно кипяток плещется, а сам чуть не слепну с того жару. Но помню про брата. Рву жилы — и рву веревки, что паутиной опутали. Брат мой! Иду к тебе! Где же ты? Да вот же: на льду речном стоит, в одном исподнем, а колхозники его рогатинами в полынью пихают, под лед. Я — скок! — из вагона. Прыг! — в ту полынью. Схватил брата за волосы и вытащил на снег. От ледяной воды и снега остыл, голову кипящую остудил. И спас брата…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу