Знакомые поднимали шляпы, подходили ближе, наклонялись над ним, брали его маленькую ладонь, пожимали. Они пытались улыбнуться. Но застывали, встретив устремленный снизу вверх тупой взгляд.
И диот. Полный и диот.
Неделю спустя я разрешил ему возвращаться домой самому. Мои опасения оказались несостоятельными. Детям не нужно было делать что-то, что изолировало бы его, – он был и так изолирован, с самого начала. Девочки в тот год вышли замуж – в один и тот же день, в спешке, как будто кто-то их принудил к этому, как если бы они хотели как можно скорее убежать из дому. А ведь они были так еще молоды…
Суматошный год. Не проходило и недели без какого-нибудь происшествия. Со слезами на глазах девочки требовали, чтобы я убрал, спрятал его куда-нибудь с глаз долой, и я слабовольно подчинялся им. Я забирал его с собой, и мы бродили по улицам, среди полей, по п ляж у.
Мы не разговаривали. Мы смотрели на закат, на первые звезды; точнее, я смотрел, а он стоял рядом, неподвижно, устремив взгляд к земле. Но потом начались дожди, поля превратились в болото, и мы вынуждены были сидеть взаперти. Два претендента появились на нашем горизонте, за ними появились их друзья и друзья их друзей, и весь дом наполнился сигаретным дымом и смехом. Мы пробовали прятать его в комнате для прислуги, но если он не мог уснуть, мы украдкой провожали его в кухню. Там он должен был сидеть в своей пижаме, сидеть и слушать, как люди приходят и уходят. Потом ему разрешили вытирать посуду – сначала только тарелки, а потом и ножи.
Постепенно он получил доступ в гостиную, центр всей этой суматохи. Для начала подавая конфеты или печенье, затем наполняя бокалы и предлагая зажженную спичку. Гости шарахались, завидев его, на мгновенье в комнате наступала тишина, нечто вроде безотчетного ужаса. Как-то один из претендентов вскочил даже со своего места и встал у притемненного окна, словно ища убежища. В тишине, обрушившейся на комнату, не было слышно ничего, кроме дыхания движущегося ребенка, когда он переходил от одного к другому с неуклюжей и мучительной торжественностью, держа перед собою поднос. И никто не отказывался взять конфету или бисквит.
Со временем к нему привыкли. Девочки тоже стали с ним помягче и терпеливо сносили его присутствие. Постепенно его маленькие услуги стали необходимы. И когда, уже глубоко за полночь, все, кроме него, падали с ног от усталости, его лицо обретало какое-то новое выражение. Один из гостей, возбужденный выпитым, проявил к нему неожиданный интерес и, притянув к себе, попытался завести с ним обстоятельный разговор. Ребенок, оцепенев, молча стоял перед ним, глаза его не выражали ничего. Затем он отправился вытряхивать переполненные пепельницы.
К концу лета мы остались в доме вдвоем.
Девочки отпраздновали свадьбы в один и тот же августовский день. Огромный навес был установлен в нашем саду под голубым небом. Сухие колючки были втоптаны в землю ногами бесчисленных гостей. Меня самого переполняли чувства. Как будто что-то лопнуло внутри. Я был слезлив, я обнимал и целовал всех подряд.
Ребенка на свадьбе не было. Кто-то, скорее всего один из женихов, заметил его отсутствие и поздно вечером привел его. Друзья, пришедшие последними, избежали моих объятий. Потому что в это время я увидел его. Он сидел за одним из длинных столов, одетый как обычно, если не считать красного галстука, который кто-то обмотал ему вокруг шеи. Огромный кусок пирога был зажат у него в руке, грязная скатерть свисала с коленей. Он вяло жевал; взгляд его, запутавшийся в ветвях деревьев, был обращен к желтой луне.
Я остановился перед ним и мягко коснулся его волос.
Он вздрогнул и выронил пирог.
– Луна, – сказал я. – Правда, красиво?
Он посмотрел на луну так, словно увидел ее впервые.
С этого началась наша совместная жизнь, бок о бок в притихшем доме, среди флаконов из-под духов и разорванных носовых платков, валяющихся где попало. Я – хранящий молчание поэт, и он – слабоумный, одинокий ребенок.
И поскольку это было так, его одиночество стало и моим.
Я понял это только сейчас.
О том, что он был одинок в школе, не стоит и говорить. С самого первого дня занятий он нашел себе прибежище на стуле в самом дальнем углу класса, где и сидел, съежившись, и где ему было удобно; сидел, отрешенный от остальных – одного этого было достаточно, чтобы преподаватели сочли его безнадежным. На всех его школьных табелях была одна и та же пометка: «Дальнейшее развитие невозможно». И неряшливая подпись преподавателя, простирающаяся через всю страницу. Я и сам был изумлен, как они ухитрялись при этом переводить его из класса в класс, хотя по справедливости в каждом его следовало бы оставлять на второй, а то и на третий год; он тихо тащился дальше все в том же, раз и навсегда заданном темпе. Возможно, преподаватели были снисходительны ко мне – среди них могли быть и те, кому нравились когда-то мои стихи.
Читать дальше