— Можно войти? — спросил он и, когда я кивнула, вошел. Вошел и встал возле стола, на котором уже горела лампа. В левой руке его был сверток, и он протягивал этот сверток мне. — Тут вот кое-что для тебя, — сказал он своим звучным голосом и, замявшись, добавил: — Думал, может, тебе понравится.
Протянув руку, я взяла сверток.
— Спасибо.
Он ждал, пока я разверну сверток, но я не пошевелилась, смутно чувствуя, что такой сдержанностью приобретаю над ним некое преимущество, побеждаю.
Переступив с ноги на ногу, он прочистил горло.
— Я уезжаю, — сказал он, — через пару дней. В мое отсутствие, если тебе что понадобится, скажи Мишель.
— Спасибо, — ответила я, — но мне ничего не надо. — Слова эти также дали мне ощущение победы.
— Спокойной ночи, — сказал он, направляясь к двери. На полпути он остановился, оглянулся. — Как ты хочешь, чтобы я тебя называл?
Не подумав, я машинально назвала имя, к которому привыкла с детства:
— Мэнти. Меня звали Мэнти.
Он как бы взвесил мой ответ, после чего возобновил прерванное движение к двери.
— А это так просто, — сказал он, — пустяк. Я думал, может, тебе понравится.
Он словно извинялся.
Потом, отвернувшись, опять сказал:
— Спокойной ночи, — и добавил неуверенно, словно на пробу: — Мэнти…
И в следующую же секунду оказавшись за дверью, он скрылся из поля моего зрения.
Но имя, само звучание его, отозвалось в душе какой-то светлой радостью.
И тут же меня охватил стыд, стыд за радость, которую доставило мне собственное имя в устах этого человека, по сути, ненавистного мне, хозяина, купившего меня за две тысячи долларов как товар, как одушевленный кусок мяса ему на потребу, как прихоть, игрушку, что в любой момент может оказаться выброшенной, лишней. Какой позор, что втайне мне хотелось, чтобы он называл меня этим именем, что имя, им произнесенное, развеяло мой гнев и, вопреки всякой логике, вернуло меня в мир радостной детской вседозволенности.
Однако, наверное, реакция моя была вполне естественна: ведь строго говоря, я и была почти ребенком, жестоко выхваченным из привычного мирка и брошенным в совсем другую реальность, полную смутного пугающего мрака и безотчетного ужаса. Можно сказать, что мной было утеряно собственное мое я.
Но настроение мое тут же переменилось, и я отшвырнула сверток, который подарил мне хозяин, сверток в пестрой бумаге, перетянутый лентами.
Позже, когда пришла Долли, я сказала ей, безразлично махнув рукой в сторону свертка:
— Возьми, что бы это ни было.
Это оказались конфеты, карамельки — такие обычно дарят детям, и увидев это, я почувствовала, как гнев мой вспыхивает с новой силой, а Долли между тем положила карамельку в рот и сейчас, стоя с открытым ртом, жевала лакомство, сосредоточенно, с увлеченностью наивной и, как мне показалось, грубой — грубость эта вызывала отвращение.
Съев последнюю конфету и прихватив пустую коробку, она сказала:
— Можешь понянчить малыша когда-нибудь, если захочешь.
— Спасибо, — отозвалась я, внезапно решив, что никогда больше не захочу видеть этого ребенка, и даже при одной мысли о нем на меня словно пахнуло вдруг слабым запахом мочи, скисшего молока и еще чего-то затхлого, несвежего — запахом, витавшим над корзиной с ребенком.
Долли направилась к выходу. Когда она была уже возле самой двери, я вдруг спросила с холодной расчетливой жестокостью:
— А кто это Рору?
Она обернулась.
— Кто? Рору? — переспросила она. Потом усмехнулась: — Он не простой негр, ей-богу, непростой, да уж! — И опять усмехнулась, и потом еще из холла доносились ее смешки.
Так я впервые рискнула спуститься вниз в этом доме. Ночью, лежа в постели, я прокручивала в сознании впечатления дня, но смысл их и даже последовательность ускользали от меня. Потом в этой ленивой череде, в веренице образов возник Джимми, его морщинистое насмешливое лицо, заглядывающее в комнату, и тут же лицо это слилось с лицом Шэдди, старого Шэдди из Старвуда.
Опершись на локоть, я приподнялась в постели, словно в темноте меня вдруг громко окликнули, и оклик этот наполнил сердце волнением. Но волнение уступило место тревоге, чувству вины и страха. И я подумала: я наябедничала на Шэдраха, его продали, вот за это и меня потом продали в рабство.
Если это так, то свободной мне уже не бывать. И даже надеяться на это было безумием.
А потом я подумала, как это несправедливо. Почему, в самом деле, я должна страдать из-за какого-то Шэдраха, одного из тысяч, десятков тысяч проданных рабов? Ну еще одного старика негра продали, что ж из того?
Читать дальше