Раздался стук в дверь. Я отворила. Вошла Мишель, которая поздоровалась со мной с обычной своей сдержанностью. Но я не ответила на ее приветствие. Вместо этого я шагнула к ней и импульсивно, словно появление ее в комнате способно снять с моих плеч часть невыносимого бремени, выпалила:
— Послушайте, я больше не могу это выносить!
— Ma petite [13] Детка моя ( фр. ).
, — начала она, — но что я…
Я и сама не знала, чего именно не могу выносить и что заставило меня заговорить.
— Нет, правда, больше не могу. Я сойду с ума! Не могу сидеть взаперти в этой комнате и …
— Mais, ma petite [14] Но детка ( фр. ).
, — возразила она, — ты ведь заперла себя сама.
— Хочу вниз, — продолжала я.
— Почему же ты не спустишься вниз?
— Я буду работать! О, я обещаю, только разрешите мне спуститься! — умоляла я ее.
— Работать, — эхом повторила она, и лицо ее тронула тень улыбки. — Здесь есть кому работать. — Потянувшись ко мне, она взяла меня за правую руку, приподняла ее, осматривая. — И слава Богу, что есть, потому что эта ручка к работе не привыкла, ведь так?
Я вырвала у нее руку.
— Но так я сойду с ума! — настаивала я.
— Я сейчас анаграммы на салфетках вышиваю, — сказала она. — Если хочешь, можешь мне помочь. Пойдем, будем вышивать вместе.
Мы сели у окна в уютной тенистой комнате, выходившей окнами на задний двор, где мощенную камнями дорожку омывало солнце, а напротив рос дикий виноград, и солнечные лучи еле-еле пробивались сквозь заросли; из кухонного флигеля до нас доносилось громыхание кастрюль и звон ножей. Я орудовала иглой, стараясь подражать умелым и точным движениям Мишель, стежок за стежком рисовавшей нитками букву «Б» в окружении какого-то затейливого орнамента на уголке каждой салфетки.
За окном в винограднике щебетала птичка. Потом послышался скрип дерева и скрежет железа, и, подняв взгляд, я увидела, как напротив во дворе цветной выводит из конюшни красивую гнедую лошадь. Человек принялся чистить ее, а та, храня достоинство, лишь мотала головой и выгибала шею, и солнце освещало ее своими лучами. Время от времени лошадь перебирала ногами на каменной дорожке и роняла на нее два-три круглых спелых навозных яблока. Я глядела на это прекрасное создание, на сильные мускулы ее боков, перекатывавшиеся под очень чистой, свежевычищенной шкурой, шелковисто блестевшей, переливавшейся от темно-коричневого до золотистого оттенками, и понимала, что даже только что описанный мною процесс — часть завораживающей красоты всей этой сцены, как бы завершающий аккорд того, что наполнило все мое существо мгновенной и острой радостью, нежданной радостью освобождения. Теперь, по прошествии лет вспоминая это, я рискую предположить, что после периода страданий и одиночества тенистая эта комната, белый льняной лоскут в руке и мирная картина за окном знаменовали для меня возвращение к жизни, пускай иллюзорное, в то время как непринужденная естественность в поведении животного являлась наглядным и умиротворяющим доказательством единства всего живого, когда даже грязь преобразуется в красоту.
А потом меня, словно уличенную в чем-то позорном, внезапно охватил стыд, и, почувствовав, как вспыхнули щеки, я склонилась над шитьем, притворяясь, что с головой ушла в работу.
Я так погрузилась в свое рукоделие, что услышала голос незнакомца, только когда он был уже совсем рядом. Когда он заговорил, я так и подпрыгнула. Подняв глаза, я увидела негра — грума или конюха, — стоявшего возле окна и заглядывавшего в комнату снаружи. Немолодое темное лицо улыбалось Мишель. Он заговорил неспешным голосом, глотая слова и звуки, как говорили темнокожие в наших краях.
— Ми-шель, здорово, Миши-детка!
Человеку этому можно было дать лет пятьдесят, он был седоват, с лицом темным, грубоватым и морщинистым; резкие морщины придавали лицу его насмешливое выражение, но насмешка эта была не злобной, а хитровато-дружелюбной. Насколько я могла судить по наклоненному над подоконником торсу, человек этот был невысок, но широкоплеч, жилист и скорее худощав, нежели плотен. Засученные рукава рубашки обнажали оплетенные венами руки с не очень развитыми, но крепкими, как у молодого, мускулами. С подоконника в комнату свешивались его кисти, и кисти эти были непропорционально велики для тонких его запястий. Казалось, что принадлежат они другому телу или, вернее, живут своей, отдельной жизнью и в любую секунду могут от ленивой и вялой пассивности перейти к напряженным и активным действиям.
Читать дальше