Но это была не тетушка Сьюки. Разгоревшийся огонек газовой лампы убедил меня в этом, подтвердив и присутствие мистера Кэллоуэя, который стоял, негромко икая. Одной рукой он ковырял в зубах золотой зубочисткой, в то время как другая была простерта по направлению к молодой мулатке с подносом, на которую он мне указывал. На подносе стояли какие-то прикрытые миски.
— Вот тебе подкормиться, — объявил мистер Кэллоуэй, — и бьюсь об заклад, что вкуснее ты ничего сроду не едала.
Я села на койке, и мулатка поставила поднос мне на колени. Я неподвижно глядела на прикрытые миски.
Палец мистера Кэллоуэя дернулся в сторону старой негритянки.
— Это тетушка Бадж, — сказал мистер Кэллоуэй. — Спать она будет здесь, с тобой, и тебе лучше во всем ее слушаться. Если что не так, она с тобой церемониться не будет. А если и это не поможет, тебя ждут нижняя палуба и загон для негров. А теперь давай-ка ешь.
Я машинально сняла крышку с одной из мисок и откусила кусочек не помню чего именно. Проследив это мое движение, мистер Кэллоуэй вышел из каюты. Молодая мулатка тоже вышла, на ходу оглядываясь, видимо, очень мной заинтересованная. Закрыв за ними дверь и заперев ее на задвижку, старуха уселась на стул и, скрестив руки, принялась наблюдать за мной.
С трудом сделав еще несколько глотков, я застыла с вилкой в руке, не в силах съесть еще хоть кусочек, — рука просто застыла под этим хмурым недобрым взглядом чернокожей моей няньки.
Я не смогла поднести вилку ко рту, даже видя, что старуха поднимается со стула, с трудом вздергивая, как вздергивают шубу на вешалку, свою тяжелую расползшуюся плоть, и делает несколько шагов по направлению ко мне.
— Не могу, — жалобно проговорила я. — Не могу есть! — Я уронила вилку на остывшую уже еду.
Потом в поле моего зрения возникла ее рука, и тут же промелькнула мысль, что́ эта рука сейчас сделает. Рука ухватилась за край подноса и подняла его с моих колен. Старуха стояла надо мной и, держа теперь поднос обеими руками, сверху вниз глядела на меня.
— Могла бы и поесть, — сказала она. — Все равно этим ничего не поправишь. — И так же хмуро добавила: — Не знала, что ли, детка?
Я не поверила своим ушам, услышав последние слова, сказанные совсем другим голосом. Голос этот словно принадлежал другому человеку, и все-таки это был ее голос, и слова эти были сказаны ею. Детка — от этого слова в сердце мне повеяло теплом, и, протянув руку, я вцепилась в складку ее платья, говоря быстро и горячо:
— Послушайте… послушайте… я должна вам объяснить… Меня зовут Аманта… я Аманта Старр, но случилось так, что я… что я…
Но она отодвинулась, сделала движение, от которого материя ее платья натянулась и выскользнула из моих пальцев. Приподнявшись с койки, я устремилась к ней, с отчаянием цепляясь за ее подол как за последнее прибежище. Но она отпрянула, отодвинулась подальше, так, что не достать.
— Не хочу ничего знать, — сказала она прежним тоном, попятившись от меня, как от прокаженной. — Меньше знаешь — крепче спишь. Ты это ты, а я это я, а больше я знать не знаю и слышать не желаю!
И отвернувшись и поставив поднос, она направилась к своей койке. Сев на нее, она сняла высокие ботинки из тонкой кожи на шнурках. Щегольские ботинки, видимо с ноги какой-то дамы, теперь были стоптаны и надрезаны наверху для удобства. Закинув ноги на койку и неприступно скрестив руки на груди, как бы замкнувшись в себе, она уснула.
А я осталась лежать, полная ощущением потери и еще одного, последнего предательства. Казалось, это тетушка Сьюки, и даже она отодвинулась от меня, бросив в пустоте. Я лежала, мечтая о том, как смерть освободит меня. Мне грезился трепет крыльев перед полетом над яркой синевой воды. Припомнилось, как в Оберлине рассказывали о невольничьих кораблях, о том, как рабы, скованные и набитые в вонючие трюмы, как сельди в бочку, мечтая о спасении, о том, чтобы вновь очутиться дома, нарочно задерживают дыхание или проглатывают собственный язык, потому что верят, что, задохнувшись, полетят обратно через океан, над волнами, над полосой прибоя, к родному песчаному берегу, в родные джунгли, к милой, утопающей в цветах деревеньке, где, выбежав из чистеньких тростниковых хижин с треугольной, как у пчелиных ульев, крышей, их встретят любимые. Я помнила, как замирало сердце от этих рассказов, переполненное ужасом и восхищением перед героической смертью этих мучеников.
Интересно, если вдвинуть язык подальше в глотку, может быть, и я полечу и обрету свободу?
Читать дальше