Дойдя до двери в каком-то закоулке, он порылся в кармане и достал ключ. Открыл дверь и жестом пригласил меня следовать за ним. Я повиновалась, после чего он закрыл дверь и, чиркнув спичкой, зажег свечу.
— Это мое убежище, — сказал он. — На всякий случай.
Я огляделась. Это была небольшая, скудно обставленная комната, с белеными стенами и с оконцами под потолком.
— На передней двери прочный засов, — сказал он. — Не открывай, пока не услышишь мой голос или мое имя. — Протянув руку, он показал мне своего рода нишу в задней стене. — Тут сзади есть вторая дверь с выходом на другую улицу. В этом и прелесть убежища. Утром к задней двери подойдет человек. Старуха. Она постучит и назовет свое имя. Зовут ее Джабби. Впусти. Она принесет тебе еды. Предложит погадать, поколдовать, дать тебе приворотного зелья. Она считает, что знает толк в вуду. На самом деле ничего подобного. Просто старая хрычовка, к тому же пустоголовая. Но меня она слушается. Вели ей оставить тебя в покое.
Он окинул последним взглядом комнату. Казалось, все распоряжения были отданы. Но поставив свечу, он вновь обернулся ко мне.
— У меня будет много дел, — сказал он. — Я не вернусь, пока все не кончится.
Я не ответила.
— Если захочешь, — сказал он, — можешь просто уйти через эту дверь.
Я покосилась на дверь.
Внезапно он бросил на меня испытующий взгляд.
— Знаешь, — сказал он, — когда-то в Пуант-дю-Лу… — Он помолчал. — Помнишь, заросли за конюшней? Там еще мимоза росла?
Я кивнула.
— По ночам я прятался и все думал о тебе. Сидел там в кустах, слушая уханье сов, и думал, как ты, что ты. И как тебе в постели со стариком Бондом.
— У Долли, — спросила я, — от тебя был ребенок?
Он все еще не сводил с меня испытующего взгляда. Потом с ленивой грацией пожал плечами.
— Тебе-то что? — сказал он и направился к двери.
И, не оглядываясь, вышел.
Я бросилась к двери, прислонилась к ней. Мне захотелось уйти, убежать.
Но я все стояла прислонившись к двери. Потом пальцы мои нащупали дверной засов. Я чувствовала, какой он старый, проржавевший. Я задвинула засов, и он скрипнул в тишине.
Остаток ночи и следующий день, проведенный в этой комнате, были удивительно похожи на время после похорон отца, когда, схватив прямо возле его могилы, меня сделали невольницей — то же ощущение пустоты, а может быть, пустоты этой тогда и не было, а возникла она лишь в воспоминаниях. Помнится, я дунула на свечку, легла на узкую койку и погрузилась в беспокойный, прерывистый сон. Один раз я проснулась от тошноты, чиркнув спичкой, зажгла свечку, отыскала помойное ведро и, склонившись над ним, безуспешно попыталась вызвать рвоту. После этого, внезапно охваченная здоровой усталостью, я опять погрузилась в сон. Но и на этот раз сон мой был беспокойным и чутким. В темноте мне что-то мерещилось — полусон-полуявь, — потом образы эти померкли и исчезли, уступив место более глубокому сну.
Утром меня навестила пустоголовая хрычовка — принесла еды и питья, предложила свои сомнительные услуги, после чего удалилась. Немного поев, я опять легла, и день прошел, как и ночь, смутный, полный неотвязных вопросов вокруг единственной мысли: что это? что происходит?
Потому что откуда мне было знать, что происходит в мире, за дверью, запертой на засов?
А ответ на этот вопрос я нашла лишь годы спустя, после того, как в письменном столе моего мужа, в кабинете, куда я пошла наполнить чернильницу, я обнаружила фолиант, от названия которого у меня защемило сердце: Протоколы специальной комиссии расследования новоорлеанского мятежа 1866 года.
И я прочла материалы проводившегося Конгрессом следствия. Была назначена специальная комиссия, вызывавшая на свои заседания сотни людей, которых заставляли давать показания, людей самых различных, говоривших кто правду, кто ложь, иные говорили ложь, на поверку оказывавшуюся правдой, другие же правду, но насквозь лживую, каждый соответственно своему характеру и сообразуясь с собственной выгодой, а потом все эти показания, все до последнего, были сведены и собраны в напечатанном огромном фолианте, чтобы пылиться теперь в темных шкафах, на затхлых чердаках, с желтизной, расползающейся по страницам, а то, что было так давно, что уже и не упомнишь, лучше бы, право, забыть, весь тот кошмар, канувший в прорву истории, хронику давних заблуждений и свежих предательств, извечных надежд и святой верности.
Мне тоже мучительно хотелось бы изгладить это из памяти, забыть, но разве можно забыть, когда вот она я, а рядом — то, что так невыносимо помнить, втиснутое в выцветший красновато-коричневый коленкоровый переплет с облупившейся позолотой. И вот я уже наугад листаю страницы, и со страницы в сознание врывается имя:
Читать дальше