Постой, постой! Что-то ты, литовец, путаешь… Говоришь, ты видел, как я играла… музицировала…
Играла? Возможно. Играла… Ну и что же? Не все ли равно, Ийя, где и когда я тебя увидел. Разве ты не играла? Не музицировала? Ведь и ты была счастлива, Ийя. Я это знаю. Ты любила, и ты была счастлива, а что лучше музыки передает радость и счастье?
Не все ли равно, Ийя? Ты была такая юная. Ты была веселая. Красивая и ласковая. Ты нравилась всем. И знала, что ты такая. Что всем нравишься. Знала, что ты счастлива. Разве важно, что ты была такая? Есть мгновения, которые длятся всю жизнь, а бывает и так, что вся жизнь не стоит единого мига. Лотерея? О, нет! Умение выбирать. И не все ли равно нам, когда это было и все ли было именно так, как я тебе рассказываю…
Правда — все равно. Лучше ты поцелуй меня, литовец. Еще. И еще, еще! У тебя такие горячие губы, литовец. И лицо. И шея. И грудь. Это верно, что ты лежал голый — тогда… Что голым тебя видела она, та, другая женщина со свечой в руке? Какая она была — красивая? Не видел? Ты убежал, литовец, но ты совсем больной… и от тебя все еще разит тиной, будто тебя вытащили из реки…
Из реки? Пожалуй, что впрямь из реки; да, кажется, это так…
И ты все время бредишь, литовец — — — — — — — — — — — — —
— Это ты? — послышался знакомый голос, и Глуоснис оглянулся.
— Это я, — ответил он в темноту.
— Еле нашла тебя…
Голос словно прокатился по железным балкам, подпиравшим не то лестницу, не то тьму, и оттого отдавал металлом; но он догадался, что это Соната.
Он не знал, что сказать, и поэтому молчал. Почему он убежал? Они танцевали, опять танцевали, потом… Эх, ничего потом не было — он подсел к студентам, те предложили пива, разговорились, заспорили: кто то утверждал, что Губертасу Борисе было трудней, чем Матросову, — первый повесился на своих бинтах, испугавшись пыток, боясь выдать товарищей, в то время как второй закрыл своим телом амбразуру вражьего пулемета, чтобы его товарищи могли занять важную высоту; таким образом, первый принял роковое решение сознательно, у второго же эта мысль возникла внезапно, когда он увидел, что без этого шага не будет выполнено задание; долго готовиться к смерти безусловно трудней и мучительней, чем решиться вдруг; что по этому поводу думает Ауримас; он человек пишущий, к тому же на фронте… Но Ауримас, на которого они смотрели с любопытством, вдруг встал и, опустив голову, поплелся к буфету, а там попросил водки; студенты только плечами пожимали, глядя на это. И за столик он не вернулся, хотя они и ждали; там, возможно, уже забыли и о Губертасе, и о Матросове; заиграли танго. Музыка струилась в приоткрытую дверь, створка постукивала упруго, точно кровь в висках, и словно напоминала, что где-то существует совсем другая жизнь, во имя которой пресловутый Ауримас Глуоснис остался в живых и пришел сюда, на танцы; там была Соната, которую он, говорят, выгнал с Крантялиса — когда болел; а сегодня встретил снова — невзначай, на танцах; там был… Мало ли кто там был — мало ли с кем, но еще больше было их здесь, с ним; он не думал, что это так трудно — забыть ту ночь, которая, как беспутная девка, лезла и тянулась к нему сквозь смутную завесу забвения, бесстыдно выставляя свою наготу, зазывно-отвратительно кривляясь; это была его, Ауримаса, ночь. И, однако, казалось, что не только он один, Глуоснис, но еще и Грикштас, шофер, Гарункштис (и здесь, опять-таки, Гарункштис!) — знают все о ней; и не только они — каждый встречный, все, кого видит Ауримас; и не просто о газете или о позоре в радиостудии, а все об этой ночи; шел дождь, мокрый, блестящий рельс, вделанный в парапет, манил вниз, во мглу и туман, где, невидимая, плескалась вода; его тянуло туда, как теленка к ножу, — слепо, бессмысленно и безнадежно; брюки липли к мокрому камню, ноги почему-то вдруг обмякли; подошвами он ощущал воду — как в ушате, в далеком детстве; только та вода была жгуче-жаркая, а эта — ледяным-ледяна… потом он воздел руки; потом…
Еще порцию; пожалуйста, еще сто грамм, девушка, для сугреву; да, все никак не согреюсь после той ночи — холодно, холодно, совсем студено; уплатим, уплатим, сейчас же; осталась еще красненькая от стипендии, еще бабушка… ее-то я не видел, уже несколько дней, ведь на Крантялисе я не бывал; где ночую? У друзей, у сторожа, у… Как у Глуоснисов в именье мыши дохнут — пусть их; дохнут сами — и без кошек; премии, увы, мне не видать как своих ушей: там, в воде, премий не дают; в какой; в той самой; и гонораров там никаких, ничего; все осталось, матушка; где; там; где шел дождь — там; не понимаешь? И я не все понимаю, бабушка, — за что своих-то; Мике не пришел в радиостудию; а Шапкус вызвался помочь — красота; заговариваюсь? Нет уж, как говорится, в трезвом уме; я уже спалил; что? Бумаги сжег — все-превсе! Мне они больше ни к чему — эти «новеллы», эти «рассказы», эти байки; и мне, и остальным, а по такому случаю, как вы считаете…
Читать дальше