— Мне такого и даром не надо, — ответил Ауримас и тоже встал. Сдавило горло. — На дороге найду — не подберу.
— Ох, мальчик!.. Сказал бы я… ох, сказал бы кое-что… ты бы, как собачка… сейчас же…
— Говори!
— Нет уж, не тебе… и не здесь…
— Да кому хочешь! А ну-ка!..
— Я думал, ты человек мыслящий… литовец… а ты…
— А я?
— Такой же большевик, как и все остальные…
— И горжусь этим.
— Гордишься? Тем, что ты — как остальные? Как все…
— Ага!
— Тем, что ты — как Гарункштис? Или — как Даубарас? Казис Даубарас?
— Ну и что же?
— А то, что это тебе не по зубам, мой мальчик… Даубарас — в нем что-то есть… не отнимешь… а ты — рабфаковец с Крантялиса… и больше ничего… Светлое грядущее нации…
— Замолчи! Слышишь? Заткнись, а то…
Кто-то закричал, да так громко, что Ауримас съежился и обомлел — от ярости, которая ударила в голову горячей волной; он оглянулся — кто это заорал и заскрипел зубами — так заскрипел, будто вывихнул челюсть? Что-то надо было делать, что? Он снова оглянулся, увидел студента с бакенбардами — тот пятился к двери, увидел подшивку газет на соседнем столике; в глазах потемнело…
— Вот скоты! Ну разве не скоты?! — Он расслышал гулкий стук и одновременно — голос и сразу заметил библиотекаря: тот стоял рядом и гневно смотрел на него; это был все тот же сухопарый старичок в кителе с блестящими пуговицами, в черных сатиновых нарукавниках. — Милицию из-за вас вызывать, да? Скоты…
— Милицию? — Ауримас смотрел на газетную подшивку, которая, разметав свои страницы, словно мертвая птица с распластанными крыльями, валялась у двери; почему-то валялась она у двери; рядом испуганно жалась горстка студенток. — Какую милицию? Зачем?
— Порядок навести, вот зачем!.. Чтоб у нас из читального зала пьяных… сколько работаю, ни разу таких мерзавцев…
— Не надо, — пробормотал Ауримас, сообразив наконец, в чем дело; его сжигал стыд — не потому, что швыряться подшивками неприлично, а потому, что он не понял раньше… как он не понял ничего раньше — ведь письмо, которое он получил вчера… этот голубой, мятый конверт… можно не сомневаться…
А того уже не было, хлыща с бакенбардами, ни в гардеробе, ни в коридоре, ни на главной лестнице, под которой, как в стародавние времена, играли в пинг-понг: цок-цок-цок; «Эй, парень, сыграем!» — чуть было не крикнул Ауримас, но вовремя удержался; мальчуган протянул шарик другому, более рослому, кивнул: «Твоя подача!» — и с поднятой красной ракеткой отступил назад к стене, где, небрежно кинутый и позабытый, валялся желтый школьный портфель; Глуоснис двинулся дальше — —
— Говоришь, бакенбарды, — насупился Мике Гарункштис, когда они встретились. — И, говоришь, подбородок крутой… по-твоему, один в поле сер воробей… Из-за этого, братец мой, шебаршиться… Другое дело — секция… Я вчера целый бой принял…
— Бой? Где?
— В правлении.
— Что за бой?
— Самый что ни на есть. И все-таки приняли…
— Приняли?.. Кого?..
— Балда! Тебя, вот кого. Ты принят в секцию, старик. В секцию молодых писателей…
— Принят?.. А как же… тогда…
— Стоит помнить всякое! — Мике усмехнулся. — Когда ел, а когда отрыжка!.. То, старик, было тогда, а теперь — это теперь. По-твоему, я, Гарункштис, потерплю, чтобы нашего настоящего друга… комсомольца… Словом, с тебя пол-литра! Не сейчас, так от премии…
— От премии? От какой премии? И ты туда же!
— Ну, не суетись, — Гарункштис похлопал его по плечу — по-отечески, почти как Даубарас, с нескрываемым превосходством. — Не прикидывайся Иванушкой-дурачком. Гарункштис знает все. Ты и понятия не имеешь, сколько я всего знаю…
Он повернулся (сапоги сверкнули зеркально) и побежал на лестницу, по которой, расцветая улыбкой спускалась Марго. Ауримас поспешил к выходу.
Он брел по пасмурной улице, утопающей в промозглом, сыром тумане; он размахивал обшарпанным портфельчиком гимназических времен (бабушка отыскала на чердаке) и думал, куда бы сегодня податься после курсов — на Крантялис или все-таки к Сонате; не прельщал его обед за столом с салфетками у Лейшисов, не привлекал и столь знакомый, смиренный, безнадежный, как сама старость, жест бабушкиных рук, которым она выразительней, чем словами, опять ответит на его немой вопрос: что на обед; потом она присядет в углу кухни на низенькую скамеечку (нахохлится на ней по-куриному), будет смотреть на него и растирать, знай растирать ладонями свои источенные ревматизмом колени; он думал, хмурился и проклинал свой желудок, где словно рокотали и завывали органные трубы; шел, помахивая портфелем, клял свой желудок и опять волей-неволей помышлял о премии, которая теперь — о, ангельская простота! — вовсе не представлялась ему такой незаслуженной и далекой…
Читать дальше