Луковые слезы, луковое горе… все не нарежется никак за жизнь, всю жизнь, все по глазам да по глазам…
И все смотрел, смотрел…
«На солнце не смотри мне, понял? Не таращься! Смотрел один такой, ослеп. Совсем ослеп. И ты ослепнешь, будешь никому не нужен. Никому! Сейчас-то никому не нужен, а будешь хуже никому не нужен, чем сейчас»! — пообещала мать.
Садилось солнце…
— Смотри, смотри! Пожар в твоем окне! — сказала Таня.
Балконное окно оранжевым горело, алым, из него на Шишина смотрела догорая мать, губами шевелила, обещала хуже, чем сейчас…
— Сгорит! Скорее побежали! Вызовем пожарную машину! — хватая за рукав, трясла, кричала Таня.
— Нет, пусть сгорит… — ответил он и выдернул рукав.
Садилось солнце.
— Хочешь, я его поймаю?
— Хочу, поймай, — ответил он.
Подставив солнцу лодочкой ладошку, она подождала чуть-чуть и сжала руку, мир погас.
Открыла — вспыхнул. На ладони кусок смолы янтарной у нее лежал.
— Расплавилось… — сказала, улыбаясь.
— Да… — он осторожно солнце взял, боясь обжечься, положил в карман.
«Все потеряли, все»! — достав со дна кусок смолы янтарной, он выронил его, вскочил, схватил коробку, к груди прижал и побежал назад. Там дверь была распахнута, была открыта, люди в синем мимо Шишина буфет несли. Пустой буфет раскрытой дверцей хлопал, будто ветер в черной комнате ходил…
— А, Саня, это ты? — сказала Таня. — А мы переезжаем, видишь? Ты попозже заходи…
— Когда?
«Смотри! — сказал Бобрыкин ненавистный, на асфальте мелом проводя черту, — досюда можно, за нельзя…»
— Когда?
Она молчала.
Ботинок не снимая, грязными ногами люди в синем снова в дом вошли, и мимо Шишина, тесня плечами, кресло пронесли.
— Когда?
Она молчала.
— Здорово, Шишкин! О, знакомая коробка! — в спине сказал Бобрыкин ненавистный. — Ежики лесные! Бумеранг, ей богу. Тебе не тяжело? Давай-ка подмогну! — и, отобрав коробку, прочь понес, забылся…
— Когда?
Она молчала.
— Когда?
Она молчала.
На лестничной площадке кузовок раскрылся, грохнуло, осыпалось и смолкло.
Грохнуло, осыпалось и смолкло в голове.
Ступени вверх вели. И вниз вели.
У мусорной трубы кусок смолы янтарной лежит, не светит и не греет, лампочка погасла. Не горит. Он наступил ногой, и наступил покрепче, чтобы захрустело, и по ступеням вниз пошел, и вверх пошел, и вниз.
Мать часто открывала дверь входную, чтоб проверить, стоит за нею Шишин или нет.
— Ожди! Газету дам, полы загадишь.
— Пусти. Переезжаю.
— Без тебя не переедут.
— Пусти!
— За торопами волки ходят, — усмехнулась мать.
Но на волков не глянув, ботинок не снимая, Шишин мимо, молча, в комнату свою прошел, на дверь закрылся, собираться стал.
— Засобирались бесы на гумно. Чумной! — из-за двери сказала мать, но не вошла, топча пошла куда-то, дальше, дальше, тише. Включила воду, стихла за водой.
Он огляделся. В комнате осталось все, как было. «Как было до чего»? Но до чего все было, как осталось, трудно было разобраться, угадать; и он ходил, засунув рукава в карманы, ежась, в памяти перебирая все что было, до того, как так остаться, как всегда. И ниже, ниже с каждым шагом опускался потолок. Тяжелый потолок… Ведь сколько этажей над ним, и комнат, шкафов и книжных полок, фортепьян, диванов и буфетов, мусорных ведер… И если бы людей, что в синем мебель носят, попросить, чтоб вынесли все это, то может не такой тяжелый был бы потолок.
«Чем выше жить, тем легче», — думал он, в уме считая, сколько этажей над ним до верха, да еще и крыша, и все это терпи. И все это ходи, и все это живи…
Весенний вечер подоконник наклонил, по синему стеклу скользили тени, откинув занавеску в комнату, прищурив рыжий глаз, еще заглядывало солнце, а сколько времени прошло с тех пор, как стало все не так как было, до того как стало так, никто не знал, никто, и даже мать…
Та по стене половником стучала, полдничать звала. «Переезжаю, некогда, не опоздать бы! — думал с беспокойством. — Грузовик уедет, кота скатает, выйдет дело…Что собирать? Что собирать? Что собирать?»
«Фонарик, мыло, спички, полотенце, сменку, сгущенки банку сухарей, веревку, перочинный нож»… — на девять пальцев загибала Таня. — Все запомнил?
«Все»
«А лучше запиши»
«И стол еще возьму», — подумал (без стола никак); все, кто переезжают навсегда, берут столы. Стол записал десятым, и, устав прилег, как мать учила, с лицом открытым, обращенным на восток.
Она вошла, свечу в ногах поставив, села в изголовье.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу