Неброские пейзажи, которые не то чтобы сменяли друг друга, а как бы тянулись, являя взору одну безотрадную картину, словно бы подкрепляли слова Нарольского. Он перехватил сочувственный взгляд своего спутника, и речь его полилась дальше.
– С детства меня уверяли, – вздохнул он и заговорил уже спокойней, – что высший идеал человечества – те крестьяне, среди которых я жил и которых знал сызмальства, а это казалось мне совершенно нелепым. С удивлением приходится убедиться в том, что за исключением отдельных голосов, не имевших непосредственного решающего значения, политики самых различных взглядов, от крайних реакционеров до самых ярых революционеров, как учёные и писатели разных направлений и руководимые разными, а часто самыми противоположными соображениями, все восторженно относятся к идее какого-то особого русского национального крестьянского права. Так называемое народничество нельзя ведь представлять, как узкую партийную революционную догму. Это было и остается весьма широкое и могучее духовное течение, которое только у экстремистов приобретало революционную заостренность. Обычно считают, и вполне обоснованно, что одна из причин революции – это разрыв между правительством, интеллигенцией и народом. Но как же забыть, что аграрная идеология российской интеллигенции, известная как народничество в широком смысле этого слова, на самом деле была и остаётся просто несколько отполированным вариантом крестьянского правового мировоззрения, в какой-то мере связанного с правительственными мероприятиями и основанного на тексте закона. Таким образом, как раз по тому вопросу, неудачное решение которого, вот увидите, таки свалит и разрушит Россию, правительство, общество и народ были и остаются вполне едины.
Сергей Леонидович, слушая все это, смотрел в спину Игната и гадал, как отзываются этакие речи в его простецкой бесхитростной душе. Впрочем, он допускал, что истинный смысл не доходит до сознания его человека, а распалённый Александр Павлович униматься и не собирался:
– У нас принято считать, что народ русский любит приходить на помощь ближним и чуть ли не готов снять с себя последнюю рубашку. Я уже говорил, что этот предрассудок основан на обычае народа подавать милостыню, и что это подавание милостыни вовсе не есть результат сильно в нём развитого чувства сострадания. Я пережил голоды 1891 и 1897 годов и с прискорбием должен сознаться, что чувство сострадания видел очень редко. Наоборот, всякий, имевший какие-либо запасы, только и думал, как бы воспользоваться окружающей нищетой, чтобы эти запасы приумножить. В 1891 году принято было удивляться, как русский народ устремился помогать голодающим. Деятельность отдельных выдающихся личностей, труд и материальные жертвы исключений вменялись в заслугу всему народу. Для меня цифры говорили другое. Я удивлялся скудости этих жертв. Неужели не могла Россия собрать больше какого-нибудь десятка миллионов рублей? Неужели стоило устройство всякой столовой превозносить как акт великого милосердия? То же равнодушие, ту же черствость я видел в холеру, в голод 1897 года. Столько же помог нам, как и русская милостыня, хлеб, присланный из Америки и Англии. Кружок квакеров прислал сотни тысяч рублей. Имя пастора иностранной церкви в Петербурге было во главе списка жертвователей. Сравним это с тем, как мы заплатили наш долг Англии во время голода в Индии. В нынешнем году печать сознала это: слышатся голоса, что жертв мало. Доходит до того, что чуть не поименно называют в газетах стариков, получивших в столовой кусок хлеба и кружку щей. Между тем, нужда известна и многими описана с достаточным красноречием. Крепкие нервы надо иметь, чтобы хладнокровно читать такие письма, как письмо Льва Львовича Толстого. Мы, пережившие 1891 и 1897 годы, можем понять, что делается теперь в Тамбове! Между тем, Петербург да Москва – вместо того, чтобы прислушиваться к стону исхудалых, голых детей, кричащих «мама, мама!» чтобы получить кусок лебедного хлеба, и к рыданиям матери их, убегающей, чтобы не слышать этих стонов, так как куска этого у неё нет – вместо этого заняты важным вопросом: изменник Дрейфус или нет. Если бы капля сострадания была у нас, мы бы не Дрейфусом занимались, а нашими братьями, – не славянскими братьями, а русскими, родными!
* * *
Супруги Нарольские обожали вист, и одним из постоянных партнёров являлся обычно Алянчиков. Отец его, самоучка, светлая и недюжинная личность, всю жизнь собирал книги и в конце концов составил библиотеку, способную померяться своими богатствами не только с губернскими, но, по некоторым отделам, и с императорскими публичными библиотеками. В собрание вошли почти все редкие книги, отмеченные в русской библиографии до 80-х годов прошлого столетия, и знатоки оценивали его в полмиллиона рублей. Кроме массы книг по всем отраслям знания, у Алянчикова имелись такие редкости, как «Сравнительный словарь всех языков и наречий, собранных десницею Высочайшей особы. Издание Палласа 1787 года», «Букварь Поликарпова 1701 г.», «Арифметика Магницкаго 1703 г.», «Лексикон славяно-русский Беренды 1653 года», первые издания сочинений Ломоносова и Тредиаковского, «профессора элоквенции, поче мудрости пиитической», рылеевские «Думы», и много древних книг по богословию и иконографии. Конечно, доктор Шахов прекрасно знал об этих сокровищах и не раз уже приступал к Алянчикову, чтобы побудить того пожертвовать что-нибудь в имеющийся к созданию музей, но Алянчиков всякий раз сбивал доктора с толку каким-нибудь посторонним замечанием, и серьёзного разговора не получалось. Например, он, перебивая доктора, говорил внезапно: «А знаете ли, Гаврила Петрович, признайтесь, ведь вы убеждены, что параллельные линии никогда не сходятся? А между тем это неверно». И начинал толковать о движении небесных светил, что-то чертил и объяснял, что пути этих светил, вначале параллельные, могут сходиться где-то в пространстве. Доктор в досаде плевался, а Никанор Кузьмич, довольный своей забавой, весело хохотал. Но и доктор был упрям и не отступался, и подобные сцены происходили при каждой почти их встрече в собрании или по случаю.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу