Уоррен сидел между Гермионой и Эймоном, у которого был совершенно отрешенный вид. Отставной слесарь задрал свою майку и продемонстрировал налитые мышцы и бриллиантовый гвоздик в пупке:
— По мне, значит, какой важный момент? В шестую неделю случилось это. Когда я засек, что Даррен спер из холодильника мое молоко. Не спросивши, да?
Гермиона нахмурилась, стараясь вспомнить:
— Вы были очень рассержены, душка, правда? Эймон низко склонил голову.
— Ну, по мне, главное — спросить про молоко, а не хватать чужое, — глубокомысленно изрек Уоррен.
— Абсолютно прав, душка. Я, значит, тоже бы спросила тебя на месте Даррена. Глупыш ты.
Эймон закрыл лицо руками.
— Хлоя и Зоэ, да? Они хотели, чтобы я, значит, не выступал против Даррена, да? Ну на кого мне свалить-то все, потому что у нас обоих была причина, неправильно нас родители воспитали.
Вдруг Эймон вскочил на ноги и заговорил в камеру номер два, над которой горела красная лампочка. Я почувствовал прилив гордости. Даже в самых стрессовых ситуациях он всегда смотрел в снимающую камеру.
— Выключите, — сказал он. — Выключите это немедленно!
— Душка? — произнесла Гермиона Гейтс.
— Вы отравляете свой разум этой белибердой! Мы все этим страдаем. Что с нами происходит? Раньше на экранах показывали героев. Теперь мы снимаем людей недостойных. На которых мы сами смотрим свысока.
Эймон посмотрел на Гермиону и Уоррена с искренней грустью:
— Я не хочу принимать в этом участия.
Он сорвал с себя микрофон, вынул из уха передатчик и швырнул все это к ногам администратора.
— Я иду сейчас на улицу. Меня не будет какое-то время.
И он ушел. Мы с Барри Твистом сидели на галерее и следили, как он уходил.
— Ты ведь понимаешь, что ему уже больше в этом городе никогда не выступать? — сказал Барри.
— Иногда приходится начинать сначала, — ответил я. — Это больно и неприятно. Но иногда нужно сделать перерыв и начать сначала.
* * *
Утром моя мама должна отправиться в больницу.
Я собирался заехать за ней домой. Я уже знал, что она наденет то, что называет своим выходным костюмом, а потом я повезу ее в больницу, расположенную в соседнем городке. Там-то ее и прооперируют. Операция называется удаление грудной железы, мастектомия.
Ей удалят грудь, где обнаружили опухоль. Она потеряет одну грудь, чтобы сохранить себе жизнь. Эта грудь — одна из округлостей, в которые влюбился мой отец, когда мама была еще юной девушкой, и никогда не переставал любить, даже когда они оба состарились. Грудь, вскормившая меня, будет удалена, отрезана, чтобы оградить маму от опухоли, которая хочет ее убить. Эта плоть, давшая мне жизнь и так восхищавшая моего отца, наполняя его чувством благоговения, будет отрезана. И что потом? Ее выбросят? Сожгут? Сохранят для медицинских опытов?
Я не мог думать обо всем этом. И никакие брошюры — ни «Беседы со своими детьми о раке груди», ни «Жизнь с лимфедемой», ни «Комплекс упражнений после операции на груди» — не давали намека на то, что станет с ампутированной грудью. Накануне вечером я сидел в гостиной старого дома и пил одну чашку сладкого крепкого чая за другой. Я чувствовал, что мама вступила в некую схватку, борьбу. Все сразу стало неопределенным, нестабильным, противоречивым. Грудь и опухоль. Любовь и болезнь. Жизнь и смерть.
Мама была счастлива, потому что старый дом был полон людей. И эта женщина — одна из семи детей и мать единственного долгожданного ребенка, которая уже два года была вдовой, — казалось, чувствовала, что снова идет предначертанным ей путем. Чай с печеньем, бутерброды на кухне, бутылочка-другая пива, купленного для одного из ее братьев. Было не похоже, что в этом доме все собрались из-за операции по поводу удаления рака. Скорее атмосфера напоминала Рождество.
Эта семья, знакомая мне с детства, постепенно редела. Все эти дядюшки и тетушки, братья моих родителей, их любимые супруги, с которыми они повстречались на соседних улицах и остались вместе до конца жизни.
Я знал этих людей лучше, чем кого-либо. Знал об их щедрости, жизнелюбии и верности.
Сейчас я был им благодарен за то, что они суетились вокруг мамы. «Если что-нибудь надо, дорогой, только скажи, мы поможем», — говорили они снова и снова. И я этому не удивлялся.
Мои тетушки и дядюшки. Большинство их них были уже пенсионерами или приближались к пенсионному возрасту. Но я помнил их еще с детства. Сейчас они жалуются на старческие боли и говорят о лекарствах и врачах. Но в моей памяти они остались все теми же стройными, сильными мужчинами и их маленькими, хорошенькими женами. Мужчины сначала работали на фабриках, в типографиях и магазинах, потом магазины сменились супермаркетами. Женщины были домохозяйками задолго до того, как появился этот термин. Они являлись домохозяйками, даже если при этом работали. И как работали!
Читать дальше