— Им до нас путь не близкий, — сказала Констанс, намазывая хлеб толстым слоем рыбного паштета, чего никогда бы не стала делать для лиц своего круга. — Открой-ка эту банку с языком, голубчик.
После ночного бдения ее опустошенное, густо накрашенное лицо еще сильнее избороздили морщины.
— Скажи на милость, зачем тебе вообще понадобилось их вызывать, — сказала Кэтрин — она стояла спиной к матери, уткнувшись лицом в холодное стекло окна.
— Сколько можно об одном и том же, Кэтрин? — взвилась Констанс. Она не успела толком причесаться, и огненно-рыжие от хны пряди поминутно падали ей на глаза, отвлекая от дела, мешая сосредоточиться, и от этого она срывалась. — Я тебе напоминала, что это ее родные, по-твоему — это ничего не значит.
Кэтрин обернулась к матери — на ее свежем, румяном лице никак не сказались тяготы последних недель — золотистые волосы, твидовый костюм, нитка жемчуга, — как всегда подтянутая, как всегда с ног до головы «девушка из хорошей семьи», лишь жесткий блеск голубых глаз да желваки на тяжеловатом подбородке выдавали ее взвинченность.
— Какие они ей родные, они с ней лет сто не виделись, они для нее совсем чужие. — Кэтрин стояла, расставив ноги, наивная, прямолинейная; ее, единственную из троих, так переполняли чувства, что она не могла их выразить.
— А Джек? — протянул Томас. Бессловесное мужество сестры выводило его из себя. В конце концов умение передать свои чувства не исключает способности чувствовать, подумал он. У него вошло в привычку облекать мысли в четкие формулы, словно самая их отточенность обеспечивала подлинность переживаний. Но тут же другой внутренний голос в отместку повторил пошлый стишок, прицепившийся к нему с самого утра: «И часть души моей с ней вместе умирает», — и на глаза его невольно навернулись слезы. Он покраснел, словно мать с сестрой могли его услышать. Однако стоило ему уличить себя в самоумилении и фальши, как ему тут же стало легче, вольготнее.
— Ладно, брат еще так-сяк, — горячилась Кэтрин, сосредоточенно насупившись, как школьник, ломающий голову над трудной задачкой. — Им с Эллен есть что вспомнить — вся их молодость вместе прошла… — И улыбнулась при мысли, что никому умирающая так много не рассказывала о себе, как ей. — Ну а сестрицы-то зачем, вот что я отказываюсь понимать…
Констанс отложила нож.
— Послушай, — сказала она. — У Эллен сейчас передышка, морфий дал ей забытье, для нас же, наоборот, наступает самое тяжелое время. Целый час тебе не нужно будет ни ставить чайники, ни наливать грелки — словом, только через час ты сможешь вернуться к своим обязанностям, — она коснулась руки дочери и добавила мягко, что давалось ей с трудом, поскольку ею двигало не сочувствие, а лишь желание предотвратить стычку, — только через час все мы сможем вернуться к своим обязанностям. А пока каждый из нас останется один на один со своими — какие уж ни на есть — чувствами. Так что давайте не пререкаться и не ссориться, хотя бы ради Эллен. — Томас презрительно усмехнулся, зато Кэтрин ей удалось умиротворить. — И постараемся поменьше бывать вместе. У каждого из нас есть свои воспоминания, свои огорчения, и лучше будет, если мы останемся с ними один на один.
На Кэтрин, неизменную старосту класса, ее слова, как и следовало ожидать, подействовали — и она чмокнула ее в щеку, даже Томас на секунду оборвал свисти улыбнулся ей в ответ.
По правде говоря, никому, кроме меня, это не нужно, думала Констанс, надевая галоши, перед тем как выйти в промозглый сад. Они-то знают, что чувствуют, вернее, им кажется, что знают, и с них этого достаточно.
Она решительно шагнула за порог, на холод, окинула взглядом скукожившиеся, прибитые морозом хризантемы, и тут же, прорвав преграды, старательно воздвигнутые ею за предрассветные часы, проведенные в мертвенно-затхлой комнате больной, на нее нахлынули ее подлинные чувства. Я испытываю облегчение — и больше ничего, думала она, это — первый шаг к свободе, прочь отсюда, и она втоптала каблуком последнюю привядшую желтую хризантему в землю. Теперь уже недолго осталось, скоро этой жизни конец — хватит с меня, довольно играть постылую роль матери благородного семейства, довольно ковыряться в мерзлой грязи, спасаться в саду от удушливого уюта дома. Она испытала нечто подобное еще вчера ночью, когда карие глаза старухи преследовали ее с поистине собачьим обожанием. Рабская преданность старухи лишала ее сил к сопротивлению, связывала ее и детей в единый узел, за последние десять лет узел стянулся еще туже; рабская преданность старухи помешала Томасу и Кэтрин повзрослеть, и они до сих пор упивались зачитанными до дыр старыми книжками и выпиливали лобзиком; безрассудное обожание Эллен помешало им преодолеть неприспособленность, сама же Констанс опомнилась, поняла, как губительна эта атмосфера, слишком поздно, когда решиться на перемены значило резать по живому, и ей ничего не оставалось, как бежать от этого тупого взгляда в ненавистный сад. Зато теперь — будь что будет, а она уедет в Лондон, станет жить как хочется, а не ради кого-то и в память кого-то. И мурлыча любимую песенку своего дядюшки «По бульвару мы пойдем, девочку подцепим», она стала с корнем выдирать из мерзлой земли одну хризантему за другой.
Читать дальше