Ну а пока по улочке, сотрясая грузную плоть, спешил Глеб Кирьянович, женщины, свято веря в милость судьбы, причитали, упрекая висельника в жестокости…
— Тятя! Тятя! Что ты наделал, тятя!
Или:
— Как же ты так, Прошка? Нас-то на кого оставляешь? Как жить-то будем?..
И на громкое женское отчаяние, как полагалось ангелу-хранителю, Глеб Кирьянович отвечал тяжелым сопением, расталкивая толпу, и с особой сноровкой снимал Прошку с петли-удавки. А затем, встряхнув его как следует, широко улыбался, качая головой:
— Ты что, сукин кот, «всухую», что ли, решил обтяпать такое дельце…
И тут торжественно зашумевший «хор» обступал свой «театр» с его главными участниками, понимая, что и на сей раз не нарушена привычная канва драматургии, покоящаяся на твердой вере земного притяжения, по мудрой причине которого Прошка оставался в пределах своей деревни с гусиным прудом и белостенной церковью, о чем недвусмысленно подтверждал сам Прошка с трогательным христианским милосердием:
— Поживу еще с вами, что ли…
И Прошка жил до следующего раза. А деревня, мало-помалу уверовав в некую мудрость постоянства, стала остывать к своему «театру», тем паче ничего нового не сулившему, и ударилась в телеэкран с профессиональными актерами, красиво перевиравшими жизнь.
А Прошка, вновь обретший земную устойчивость, исправно ходил на ферму, где работал электриком. И хотя Кудиново лежало неблизко от Прошкиной избы, но жители этой деревни к его приходу на работу во все подробности бывали посвящены. А потому Прошка, чтобы не заговаривать с ними, целыми днями колупался в доильных аппаратах под началом обезумевших без мужней ласки доярок, числившихся на ферме соломенными вдовицами, так как мужья большинства из них были в бегах: кто бродяжил на южных, богатых вином и овощами «зухденских» землях, служа какому-нибудь оборотистому домовладельцу, укрывавшемуся от преследования закона; кто сгинул на широких российских просторах в поисках лучшей доли на свободных хлебах.
Прошка был смекалистый и быстрый на руку работник, также очень внимательный к женским страданиям.
— Ты, Нюрка, не очень-то по Гришке своему… Ляд с ним! — утешал, бывало, он, прижимая к груди очередную соломенную вдовицу. — Не кувякайся, баба! Ничего хорошего от мужиков нет… окромя порчи телесной…
Чего только не говорил Прошка, чтобы утешить. Молол всякий вздор, что в голову придет, и лицо, настрадавшееся долгим ожиданием и одиночеством, помнет этак бережно и нежно, как когда-то Ксюше, и, глядишь, баба отойдет, зальется краснотой по щекам — куда девалось страдальческое выражение…
И той же доверчивой нежностью платили Прошке доярки, оберегая его по-детски легко ранимую душу, тепло заглядывая в глаза.
— Ой, Прошка, усыхать ты чевой-то стал… Не холит тебя баба! Смотри, как бы не заспала тебя во сне…
И Прошка улыбался, отвечая на шутку шуткой:
— Блоху-то не заспать! Она юркая и жалистая…
Прошка всей семьей работал на ферме: жена дояркой, дочь — телятницей. Все трое по осенне-весенней хляби месили краснозем, обрастая с работы домой и из дома на работу «коростью», не жалуясь и не кляня деревню за это.
И когда случалось всем тем, кто работал рядом с Прошкой, узнать про его очередные «дела», коротко, ограждая его от злых насмешек, цедили сквозь плотно сжатые губы:
— Ой, бабоньки, душа-то евонная скучат. Пожалеть, да как его пожалеш, коли по земле-то не ходит…
Учитывая усердие Прошкиной семьи в работе, завфермой Чулак Николай Феофанович всякий раз ставил вопрос на правление о премировании для излечения Прошкиного «недуга» путевкой на воды. Но тут неожиданно наступала весна или осень со всеми неотложными делами, возникавшими на ферме, и оттягивали разговор о путевке, а порой и вовсе забывали. А Прошка не высовывался настолько вперед, чтобы его заметили. Но однажды Чулак Николай Феофанович подошел к Прошке, положа на плечо ему руку, с озабоченной улыбкой вручил на миргородские воды путевку, считай, задаром, и напутствовал:
— Ты смотри там, Прошка!.. Главное, попей водички и погрейся!
Здесь уже давно мели сыпучие метели и потрескивали морозы, и благодарный Прошка пустился с большой охотой в свое первое в жизни путешествие, чтобы испить вкусную водичку с теплом чужого края.
Ехал Прошка через Москву в далекий Миргород.
Ровно через сутки и пятнадцать часов, под самое утро, он приехал в Москву и жутко ее испугался: скопище народа по раннему часу; бесприютно поеживаясь, жался: муравейник, и только! Серое бесформенное пятно, ждущее особого сигнала. И то сказать, не успел поезд еще остановиться, как пятно растеклось, разрастаясь в устрашающие размеры, и давай напирать с перрона на вагоны навстречу живому, еще теплому потоку, чтобы растерзать его численностью. А народ-то какой… Идет не оглянется, головы не подымет, прет силою духа и сердито глазами, как исхлестанный конь, ворочает. Тьфу! Срамота двадцатого века!
Читать дальше