Деревня будто вымерла: окна настежь — на запад и на юг, — и ни звука, лишь легкое дуновение июльского теплого ветерка.
— Вишь, — сказал Глеб Кирьянович, подавляя зевок. — Отучили! Давно бы так! А то все бегом да бегом ублажать дурь…
Ксюша, обиженно поджав губы, молчала, выслушивая мужа с т р е в о г о й в сердце. Ой, господи боже ты мой! Скорее дети бы приехали! Как они там? Не развратила бы их Москва! Ведь Матренина-то внучка Стеша застряла в ней, навестить старушку не хочет, говорит, у вас «удобствий» нет… Значит, вода горячая, отопление и мужики чистые… они про ватник и не слыхали… Что с Прошкой-то? Опять, видать, пообиделся и теперь над жизнью своей куражится… Ой, господи боже ты мой!
— Ксюша, — снова заговорил Глеб Кирьянович, отвлекая жену от занимавших ее мыслей. — Как думаешь, Володька-то наш возвернется назад али, как Матренина Стеша, «удобствия» затребует?..
— А почему бы и не затребовать? — мстительно отозвалась Ксюша, продолжая глядеть на дорогу в ожидании беды. — «Удобствия» — это же для их поколения нормально…
Глеб Кирьянович, не готовый к такому жестокому умозрению жены, вспылил:
— Ты что это говоришь? А кто тогда, по-твоему, в деревне жить-то будет, ежели все деревенские по городам переведутся?..
— А на кой она, деревня-то, коли люди в ней жить розно, как в городе, стали? — отрезала Ксюша, имея в виду не все деревни вообще, а конкретную, Илькино, и — Прошку, вдруг так скоро притихшего в это утро, лишая деревню необычного зрелища, свидетелем которого она становилась три-четыре раза в году.
В свой первый раз, пять лет тому назад, Прошка огласил свою смертную тайну в такое же утро, словно желая проверить человека на бдительность к ближнему.
Тогда эти слова прозвучали как вызов свету за давнюю и теперешнюю обиду… И Прошка, как сын христианского мира, конечно, не мог пренебрегать его правилами… то есть, не простившись с близкими, пользоваться льготным билетом на престол небесный, куда он должен был войти ЯКО СЫН БОЖИЙ…
Тогда его путь застил Глеб Кирьянович, снявший с петли на виду у всей деревни, узревший в Прошкиных действиях незаслуженные притязания на блины со сметаной и медом.
— Как это дык, едрена курица! — бормотали некоторые мужики, ища уязвимые места в Прошкиной концепции о переселении с временных просторов в бессмертные плоскости некоего пространства со знаком вечности. — Кто же тогда, — недоумевали они, — работать в колхозах будет, ежели крестьяне станут переселяться поближе к местам… — И весело щерились, не зная, как именовать те места, на которые еще не дерзнула ступить человеческая стопа, тем паче илькинских мужиков.
А дело было так.
Пять лет тому назад, в теплую субботу мая, Прошка извлек из чулана гармонь, пылившуюся там два десятилетия, и стал терпеливо вспоминать давно позабытые мелодии, отравляя свою и чужую кровь памятью тех далеких дней, когда костром согревала гармонь и в лютые морозы деревенские просторы, сбивая людей в купницу делать радость…
Посвятив день восстановлению навыков гармониста, к вечеру, как бывало в молодые годы, Прошка спустился к пруду и растянул мехи, наигрывая вальсы и тягуче-задушевные страдания.
Так ходил-бродил с гармонью на пупе, но никто не вышел к Прошке, как в былые времена. Ясное дело, время другое. Стало быть, для Прошки — чужое.
Опустился Прошка на корягу сушняка, спустил с плеч ремешки и поставил гармонь рядом. Гармонь вздохнула грустно-грустно и примолкла у ног верной псиной, а Прошка извлек из кармана бутылку и приложился. Однако горькая радости не подарила. Эх, скука-то — скука смертная! Сучи ногами и хлопай ушами! Не выходишь счастья, не выслышишь и радости в ненастье!..
Прошка отшвырнул бутылку и, поднявшись с коряги, поплелся к дому, в окне которого мерцал голубым свечением телеэкран.
Жена, сидя у телевизора, клевала носом.
Прошка опустился рядом с ней на табурет и уставился на экран, с которого то и дело вещали о бесконечных достижениях, никак не сказавшихся на Прошкиной жизни.
Сперва упитанный мужчина с подбородком выкормленного хряка — по фамилии Капустин и с головой, похожей на лохматый кочан капусты — говорил о международном положении, выявляя у всех западных политиков узость мышления неопровержимыми доводами, пользуясь трудновыговариваемыми терминами…
Говоривший так страстно жестикулировал руками, так устрашающе играл белками чуть-чуть выпуклых глаз, что Прошка усомнился в его искренности. От сытости вся эта энергия, подумал он, и вздохнул:
Читать дальше