Они прислушались. Когда Донна дошла до труднейшего пассажа в скерцо, ее левая рука великолепно пробежала четыре октавы и плавно вознеслась над клавиатурой. Девушка выдержала абсолютно точную паузу перед ударом, переходящим в лавину трелей, а затем побежала по тем же октавам вниз, с точностью метронома отделяя каждую ноту от следующей.
– Весьма одаренная исполнительница Шопена, – проговорил Домострой. – По виду ни за что не скажешь, не правда ли?
Возвращаясь в машине Остена в Карнеги-холл, Донна спросила:
– Тебе понравилось, как я играла?
– Я не берусь судить о друзьях, – ответил он. – Но все там, похоже, были в восторге. Мой отец…
– Твой отец сообщил мне, что он поражен тем, что я играю Шопена. Да и все они говорили об этом, имея в виду, что черная и Шопен совершенно не подходят друг другу! Только Патрик Домострой сказал, что я играла профессионально – в том числе этот невозможный тройной пассаж, который Шопен особо пометил в партитуре.
– Будь с ним осторожна. Он смотрел на тебя так, словно хотел пометить тебя саму. – Остен вдавил акселератор, прибавляя скорость. – Мне не понравилось, как он с тобой разговаривал.
– Он сказал, что я использую левую педаль именно так, как указал Шопен.
– Это как же? – осведомился Остен, слегка задетый ее воодушевлением.
– По-своему! – рассмеялась она. – Предоставляя пианисту свободу интерпретации, Шопен никогда не помечал, где пользоваться левой педалью. Он говорил, что творческий почерк определяют пальцы, а не педаль. Шопен был первым, кто понял, как важны для исполнителя физические возможности каждого из пальцев. А еще Домострой сказал, что я смогла даже уловить шопеновскую «жаль».
– Что это за «жаль»?
– Мистическая загадка – боль и ярость, приглушенные меланхолией, – отличительная черта поляков и других народов, которых долгое время угнетали. «Жаль» пронизывает все произведения Шопена. Домострой сказал, что я, вероятно, чувствую эту «жаль» из-за того, что черная. – Чуть помедлив, она спросила: – Что за человек этот Домострой? Ты явно терпеть его не можешь.
Остен пожал плечами.
– Мне кажется, он слегка того – вроде Шопена.
– Шопен – великий композитор и виртуозный исполнитель, – напомнила Донна. – Все, кроме его музыки, не имеет никакого значения.
– Домострой, к примеру, ведет двойную жизнь, – продолжил Остен. – Он живет один в заброшенном танцевальном зале в Южном Бронксе, а вечерами играет в какой-то жалкой мафиозной закусочной с игровыми автоматами и спозаранку, когда все еще спят, рыщет по улицам в своем старом драндулете.
– Почему?
– Что почему?
– Почему он ведет такой образ жизни? Может быть, на то есть причина?
– Он помешался, вот и вся причина.
– То же было и с Берлиозом. Иначе он не смог бы написать свою Фантастическую симфонию. Так было с Листом, с Чайковским, с Вагнером. И с множеством других талантливых людей.
– Домострой помешан на сексе, – презрительно бросил Остен. – Я как-то читал статью о нем в старом номере журнала «Нью-Йорк». Там его назвали доктором Джекилом и мистером Хайдом музыкального мира. По ночам он разъезжал замаскированным – ну, знаешь, накладные усы, бородка, большая шляпа – и посещал всевозможные непотребные заведения: тайные общества, клубы, где занимаются групповым сексом. Однажды за ним несколько часов следили детективы нью-йоркской полиции и, после того как он не меньше пятнадцати раз заглянул в подобные места, решили, что он торгует наркотиками, обыскали его с ног до головы, перерыли машину, но не нашли ничего, кроме нескольких старых нотных листов! Они были в ярости, потратив столько времени впустую! Он вроде такого сатира, нуждающегося в вечном шабаше ведьм. – Остен помолчал, ожидая ее реакции, но Донна упрямо молчала. – Даже в свои лучшие времена Домострой слыл извращенцем: его всегда привлекали уроды, психи, шлюхи, даже изменившие пол. Думаю, он их фотографировал, такое вот увлечение. Страшно подумать, за кем он волочится – и кого добивается! – сейчас, когда он никто. Ни в одном приличном баре с фортепьяно или ночном клубе его на порог не пустят.
Донна никак не отреагировала на его монолог.
– Ты ведь видела Валю, эту русскую, с которой он притащился на прием. Вот от чего он тащится, – угрюмо продолжил Остен.
– Твоему отцу она понравилась, – заметила Донна.
– Мой отец совершенно не знает женщин. Мама была его первой и единственной любовью. Он женился, отбив ее у партнера на танцах. Он станцевал танго, хотя вообще не умел танцевать! С тех пор как она умерла, у него не осталось ничего, кроме музыки. Для моего отца каждая запись «Этюда» – это метеор, осветивший музыкальный небосвод и устремившийся в будущее. Он мнит себя хранителем истинного искусства. Кто знает? Может, так оно и есть.
Читать дальше