Звезды были сухие и острые, ободранные, как зимний бурьян, наклоненный под стужей. Стремились все в одну сторону, сносимые вселенским ветром, мешающим орнаменты созвездий, выстраивающим по своему произволу сорванные с места галактики. И в этих блистающих, наклоненных, начертанных в высоте письменах, в размазанных ветром росчерках чудился беспощадный страх, какой-то предельный, заложенный в мироздании закон, беспощадная, выжженная в Космосе мысль.
Веретенов, напрягая глаза, напрягая свой стынущий, направленный в Космос разум, читал эту мысль и закон.
Закон был о нем, Веретенове, стоящем одиноко в ночи. И о сыне, отбивавшемся в ночной перестрелке. Закон отца и сына, их любви, нераздельности. Извечный, исходный закон, на котором держится мир. Держатся океаны и горы, травы и звери, царства и род людской.
Этот вечный, от сотворения мира, закон, со скоростью света пронзивший Вселенную, влечет за собой все остальные законы: природы, материи, жизни, людского устройства, – все множество людских уложений. Недавние, открытые днем законы: «закон транспортера», «закон колонны», «закон хлеба» – все они были следствием главного, врезанного в мироздание закона. Закона отца и сына, их любви и единства. И если нарушить закон, разлучить их, разрушить связь между ними, согнется ось мира, сломается блестящий, вращающий мироздание вал, треснет клепаная оболочка Вселенной. И в открывшийся свищ устремится тьма. Так было и так будет. Об этом блещут сухие голые звезды над его запрокинутым, белым, без единой кровинки лицом.
«Неужели возможно нарушить закон? И будет конец мирозданию? Я, в наивном неведении проживший долгую жизнь, изведал любовь, книжную мудрость, наслаждение творчеством, родил себе сына и в этих диких холмах на энном километре Гератской дороги прозрел и открыл закон, который вот-вот нарушат, – Петю убьют? Это возможно?..»
Душа его напрягалась и мучилась. Он чувствовал: мир подведен к последней черте, удерживается на ней хрупкой сыновней жизнью, и она, эта жизнь, убывает. Мир погибает, взывая к нему, отцу.
«Нет! – крикнул беззвучно он. – Не хочу, не желаю! Нет и нет! Не хочу!»
Он отрицал неизбежность смерти. Отрицал небеса. Отрицал жестокое бесчеловечное земное устройство. И оно, мироздание, всей своей мощью и тяжестью било в него. Жгло его этой вестью. Плющило и клеймило.
Сердце его взбухало. Дыхание рвалось. Кости хрустели и лопались. Словно он был мучим на огромном колесе. Приносил себя в жертву, отводил от сына погибель.
И колесо останавливалось. Ветер стихал. Сердечная боль унималась. Дыхание становилось ровнее. Небо обретало обычный орнамент созвездий.
Он стоял в военном бушлате, с голыми ногами, на черном, граблями исчирканном шлаке. Глаза его туманились влагой. Эта влага одела звезды в тончайшие разноцветные оболочки. Словно вокруг сухих ободранных звезд возникла атмосфера. И в ней, дышащей, рождалась жизнь. Космос был не мертв – населен. И в этом Космосе, населенном и уже не требующем жертвы, жил его сын, жили все, неподвластные смерти.
Страшно уставший, продрогший, он вернулся в домик. Лег, не снимая бушлата, и заснул, слыша слабое тиканье офицерских часов.
Утром урчащие БМП одна за другой исчезали на трассе, развозя очередную смену по точкам, оставляя солдат на вершинах холмов и круч. Командир батальона пригласил Веретенова в рейс за водой к источнику.
– К нам, к нам садитесь! – знакомый сержант приглашал Веретенова, улыбался ему из-под приподнятой бронеспинки, защищавшей водителя. – И вас, и картину вашу с собой повезем!
Веретенов посмотрел на корму: там, на освещенной утренним солнцем броне красовались его березы, его озера, взлетавшая белая птица.
– Комбат увидел, ничего не сказал. Значит, понравилось! – другой солдат, остриженный наголо, ухватившись за пулемет, цепко свесился, любуясь картиной.
– Терентьев! – Майор в пятнистой маскировочной куртке засовывал в подсумок гранаты. – Обеспечь товарищу художнику бронежилет!
– Да мой пусть возьмет… Вот, возьмите! – И сержант, спрыгнув на землю, протянул Веретенову зеленый, обшитый тканью доспех. – Давайте я вам помогу!
Веретенов хотел отказаться, но майор деликатно настаивал. Веретенов просунул голову в округлое отверстие жилета. Сержант укрепил на боку застежки. И дышащая грудь, и плечи, и низ живота покрылись упругим панцирем, слегка затрудняя движение. И он усмехнулся: в той недавней московской жизни, отправляясь на этюды, он всегда надевал вельветовую куртку с костяными нарядными пуговицами. Здесь же натура, которую собирался писать, могла послать в него пулю. Стремясь к натуре, он должен был от нее защищаться.
Читать дальше