То хрупкое, казавшееся столь прочным, состояние устойчивого равновесия разбилось, как елочная игрушка, безжалостно раздавленная тупыми, невидящими руками. Они сжимали теперь ему голову, привычно загоняя ее в холодные тиски отчаянья, ощущения, что все потеряно, что он опять не принадлежит самому себя, а действует под влиянием чужой воли, и значит, сбился с узора (как карандаш, который только что, тщательно следя за линией, проступающей сквозь молочную матовость кальки, проявлял осмысленный и чудесный подлинник, вдруг, споткнувшись, полетел куда-то совсем не туда, за край листа, навсегда портя чистоту и гармоническую точность сияющего замысла). Какой бред, какой идиот, вылез со своими сигаретыми, своей нелепой собакой, с заумными разговорами в четвертом часу ночи. А производил впечатление неприступного, надутого, замкнутого в самом себе типичного немецкого истукана; с запиской от Андре, очевидно, недельной давности, когда они разминулись перед ее поездкой в Берн, о чем она и хотела предупредить его. Тоже мне — нашла почтальона. Голову опять сжало так, что он даже закрыл глаза, в следующий момент уже удараяя по тормозам — на перекрестке горел красный.
Нет, он не ошибся — светло-бежевая «девятка» стояла напротив башни Гельдерлина. И все, что только что рассыпалось, постепенно, как в обратном и замедленном показе разбившейся вазы, стало собираться вновь; осколок к осколку, точно влипая изощренно извилистыми краями, с мелкими крапинками, хрустальным песочком; то ли под влиянием безумного плавильного огня Гефеста, то ли проявителя дядюшки Кирилла, соединились воедино, возвращая его дрожащим ногам силу и твердость; а рука уже расстегнула молнию и ненужную теперь кнопку. Все будет строго по правилам, как и должно быть: обертки жевачек при входе в бар, разноцветные отблески на мокром асфальте, и две фигуры, которые, сидя спиной к двери, поджидают его. И сейчас они обернуться на звон колокольчика, демонстрируя жалкий, спадающий на лоб чубчик, рыжевато-выгоревшую полоску усов, неловкий жест задрожавшей руки, которая только что сжимала стакан с пивом. Статиста оставим в покое.
Он помнил, как пришел вечером домой, вытащил из почтового ящика газеты и явно иностранный конверт с тюбингенским штемпелем, и не сразу сообразил, что произошло. Все перевернуто вверх дном, какие-то старые носки валяются посреди комнаты в перемежку с его рубашками, пиджаком от синего костюма, у которого оба кармана свисали сизо-черными языками удавленника, все бумаги из письменного стола высыпаны наружу, в ванне из крана хлещет вода; и, только войдя в комнату жены, он увидел на ее кровати разорванный пакет с какими-то бумагами, фотографиями и запиской.
Он ожидал нечто подобное, но все равно оказался не готов, хотя за две недели четверо из его бывших друзей, имеющих жен, получили по такому пакету, содержание которого варьировалось примерно вокруг одних и тех же ситуаций. Расплывчатые фотографии, на которых, однако, можно было узнать и его, Борю Лихтенштейна, скажем, звонящего из будки-автомата, а рядом, просвечивая сквозь стекло, женская фигурка в капюшоне, но лицо узнаваемо; а на второе — пару распечатанных и подслушанных телефонных разговоров с какой-нибудь убийственно неопровержимой деталью на сладкое. И хотя подделать все эту галиматью не представляло труда — никаких подделок не было: чистая работа, по правилам, не подкопаешься, свои нормы профессионализма. И никуда не денешься, не пожалуешься прокурору, не напишешь опровержение в газету, то есть — пожалуйста, жалуйся кому угодно, даже дело могут завести, скажем, за оскорбление чести и достоинства гражданина, за клевету и разглашение порочащих его репутацию сведений. Hо никакой клеветы — комар носа не подточит; в то, что вручалось ему с каменным лицом, он потом, наедине с бессильным отчаяньем и отвращением беспомощности, вчитывался, то с облегчением находя явный подлог, не было этого, не говорил он так, да и вообще, что за тон, он никогда, ни при каких обстоятельтсвах, чтобы такие обороты, при его умении формулировать мысль, все эти мычания, обмолвки, косноязычие, как будто — но тут же, по знакомому сравнению, метафоре, странной транскрипции хмыканья, переведенного из звука в незнакомое слово, с ощущением бесконечного падения, пропасть, медленная, неотвратимая разверстая пропасть — узнавал себя. Но таким скукоженным, маленьким, нелепым, будто смотрел фильм, снятый скрытой любительской камерой, где в кадр попадало все то, что должно быть отсечено, вроде ненужных подробностей, бесконечных отступлений. С ужасом и брезгливостью узнавая по какой-нибудь убийственной детали — убийственной именно для него, только для него и никого другого, потому что никто иной, не смог бы узнать в этом суетящемся, надутом, что-то постоянно изображающем человечке его, Борю Лихтенштейна (правда, порой попадались истинные перлы, хоть тут же заноси в архив — прекрасная, отточенная мысль, найденный образ, удачная, остроумная метонимия — не жалко было распылять себя на эти бесконечные разговоры).
Читать дальше