Потом Кессель очутился в театре. Как он туда попал, он не помнил: то ли это был очередной парадокс мира сновидений, то ли он просто забыл, что произошло между первой и второй частью. Давали «Дон-Жуана». Блондинка и другая дама (или дамы) тоже были в театре. В этот раз Кессель был одет, а блондинка раздета – или почти раздета: она была перетянута какими-то пестрыми шнурками или веревочками, а может быть, нитками жемчуга, но это не казалось красивым, потому что затянуты они были слишком туго, так что тело из-под них выпирало, а груди тоже казались двумя неестественными выпуклостями, однако дама, судя по всему, чувствовала себя в этом своеобразном наряде прекрасно и всерьез считала его костюмом. Нет, вспомнил Кессель, это были не нитки жемчуга, а тонкие ремешки, раскрашенные или вышитые на какой-то индейский манер, что совсем не шло к ее светлым волосам.
Блондинка ждала их в широком темном коридоре, стоя у стены. Кессель и другие (теперь с ним были не только дамы, но и мужчины) подошли к ней, и они все вместе пошли в ложу. Здание театра напоминало Манеж в Зальцбурге, что для постановки «Дон-Жуана» было совсем неплохо.
В соннике не было, конечно, ни «Дон-Жуана», ни «Манежа». На какое слово смотреть наряд блондинки, Кессель просто не знал.
– Теперь, после этого сна с супницей, – рассказывал Кессель позже Вермуту Грефу, – я знаю, как по-настоящему надо ставить «Дон-Жуана». Возможно, я вообще единственный человек на свете, который знает это. По крайней мере в отношении последней сцены. Это была действительно грандиозная, настоящая постановка.
«Лепорелло! Дай приборы…» [5]– пропел Дон-Жуан. Загремели мрачные басы, вступил адский хор, Лепорелло из-под стола пробормотал свое «Пусть умру, но не посмею…», после чего монотонный голос Командора, звучавший сначала в тоне ля, а потом в ре , сменился тревожным си. показывая, что время шуток прошло, и каменная рука сжала руку Дон-Жуана… На затемненной сцене был освещен лишь задник, изображавший гостиную в доме Дон-Жуана, барочная декорация, доходившая почти до самого потолка зальцбургского Манежа. И в тот момент, когда Командор схватил Дон-Жуана за руку, эта разукрашенная, вычурная мраморная стена, напоминающая интерьер фамильного склепа, вдруг распалась на части, но так ловко, что из нее сложилась другая декорация, которая, помедлив секунду, распалась тоже, но опять-таки на вполне осмысленные части, создав новую картину, и она тоже распалась, и следующая тоже… «В гости меня позвал ты… Придешь ли так же ко мне ты?» – спросил Командор, и красная стена сменилась зеленой, зеленая – синей, потом черной, потом золотой, декорации сменяли друг друга все быстрее, так что у зрителей захватывало дух: это был настоящий фейерверк мнимой архитектуры, уже не декорация, а галлюцинация, каждый миг иная, новая и опять новая, так что зрителям казалось, что этот калейдоскоп никогда не кончится, и они спрашивали себя: кто сумел придумать такое и как удалось воплотить все это на сцене? Лишь Командор и Дон-Жуан стояли все так же неподвижно – «Кайся же! – Нет! – (Командор уже перешел в классическое ми-бемоль) – Да! – Нет!.. – Да!.. – Нет!..» – в этом круговороте красок и форм, посреди тающих и вновь возникающих миражей, и только с последним «Все горит!» Дон-Жуана он и Командор исчезают за спадающим сверху красным занавесом, колеблемым ветром потустороннего мира и в конце концов застывающим на сцене горой великолепных складок, за которыми открывается белая, уже неподвижная декорация все той же мраморной гостиной; звучит светлый, соль-мажорный квинтет, безуспешно взыскующий мести («Вот он настал, его час наказанья…»), и Лепорелло вылезает из-под стола…
Проснувшись, Кессель вспомнил, что премьера «Дон-Жуана» состоялась 29 октября. Потом он вспомнил, что это и день рождения Крегеля. Может быть, его сон объяснялся именно этим? Сонник в данном случае почти ничем не мог помочь ему.
Самым странным в облике Каруса был его красный костюм. Если бы Альбин Кессель с самого начала знал, что герр Карус появится перед ним в таком красном или, во всяком случае, почти красном костюме, ему не пришлось бы так долго раздумывать, как себя с ним вести. Хотя в данном случае упрекнуть герра Каруса было не в чем: даже тройной агент, стремительно взлетевший вверх по служебной лестнице, имеет право носить все, что ему заблагорассудится. Да и себя Кесселю тоже было не в чем упрекнуть: ну кто, готовясь к тяжелому или, во всяком случае, неприятному разговору, может предугадать, что собеседник явится в таком вот красном костюме? Конечно, никто.
Читать дальше