Я холодно поставила его на место. Уж не собирается ли грек осуждать троянку? Как было мне доказать ему, доказать себе, что он неправ. Я не спала ночь. Болела голова. Во что я верила?
Теперь, если ты можешь слушать, слушай, Эней. Мы еще не кончили разговор. Я должна объяснить тебе это. Нет, во мне не осталось и следа той давней обиды на то, каким ты был. Даже когда ты был со мной, даже когда ты лежал со мной, ты был замкнут, я это ясно понимала, ты больше не мог слышать моих вечных уверений: я хочу того же, что они! Но почему ты мне не возражал, почему допустил, что эти же самые слова я бросила Эвмелу при первом открытом и резком нашем столкновении? Это случилось, когда наш бедный брат Ликаон был взят в плен Ахиллом и продан за драгоценный бронзовый сосуд злобному царю Лемноса — позор, от которого застонал царь Приам. И во всей цитадели был, казалось, один только человек, знавший ответ на гнусный выпад врага, это был Эвмел. Он еще ужесточил порядки. Он набросил сеть безопасности, которая до тех пор душила только царский дом и чиновничество, на всю Трою, теперь это касалось любого. С наступлением сумерек входы и выходы в цитадель перекрывали. Строгая проверка всего того, что несли с собой люди, когда Эвмел считал это необходимым. Особые полномочия органов контроля.
«Эвмел, — сказала я, — это невозможно». (Разумеется, я знала, что это возможно.) «Почему?» — спросил он с ледяной вежливостью. «Потому что этим мы навредим себе больше, чем нам греки». — «Я хотел бы услышать это от тебя еще раз». И тут на меня напал страх. «Эвмел, — закричала я умоляюще (мне стыдно до сих пор), — поверь же мне? Я хочу того же, что и вы!»
Он крепко сжал губы. Его мне было не одолеть. Он сказал официально: «Прекрасно. Значит, ты поддержишь наши начинания». Я осталась стоять как истукан. Он приближался к вершине своего могущества.
Как же случилось, что я оказалась настолько подавленной, что запуталась во внутреннем диалоге с Эвмелом — с Эвмелом! — который вела день и ночь. Вот до чего дошло. «Но в чем суть спора?» — спросил меня ты, Эней, и я промолчала. В том, что мы не имеем права быть такими, как Ахилл, сказала бы я сегодня, даже для того, чтобы спастись. Ведь ничем не доказано, что, для того чтобы просто спастись, мы должны быть такими, как греки. А если даже и так!.. Но важнее ли жить по нашим законам, чем просто жить? Но кого хотела я в этом убедить? И так ли это было? Не важнее ли было выжить? Не это ли наиглавнейшее из главного? Единственное, что важно? Ведь Эвмел — человек на час...
Но если сам вопрос уже давно звучит иначе: стать таким, как враг, и, несмотря на это, погибнуть?
Послушай, Эней, пойми же. Я не смогу вынести всего этого еще раз. В иные дни я лежала на своем ложе, выпив немного козьего молока, приказывала завесить окна и лежала неподвижно, чтобы только не напомнить о себе зверю, терзающему мой мозг. Неслышно двигалась Марпесса, она приводила Ойнону, которая нежно, так, как умела только она, гладила мне лоб и затылок. Теперь ее руки были всегда холодными. Уже наступила зима?
Да, уже наступала зима. Большой осенний рынок раскинулся у ворот, призрак рынка. Продавцы, переодетые люди Эвмела, среди них мы, неловкие от страха, покупатели. Кто играл кого? Тесной кучкой держались неуверенные, но наглые греки. По случайности в толчее я оказалась рядом с Агамемноном, он, не торгуясь, купил у златокузнеца очень дорогое, очень красивое ожерелье. И еще одно, точно такое же, он протянул мне: «Правда, оно красивое?» Вокруг нас до самого горизонта воцарилась тишина. Я ответила спокойно, почти дружелюбно: «Да, оно очень красиво, Агамемнон». — «Ты меня знаешь?» — «Разумеется». Он долго и странно смотрел на меня, я не знала, как истолковать его взгляд. И тогда он сказал тихо, так, что поняла его только я одна: «Я с радостью подарил бы его дочери. Ее нет больше. Она чем-то была похожа на тебя. Возьми его ты». Он отдал мне ожерелье и быстро удалился.
Никто из моих никогда ни словом не упоминал про это ожерелье. Я носила его иногда, оно на мне и сегодня. Второе, ему под пару, я увидела на Клитемнестре, а она увидела на мне точно такое же. Одним и тем же движением мы обе коснулись ожерелья, каждая своего, и обменялись взглядом, и поняли друг друга, как понимают только женщины.
Словно невзначай я спросила Пантоя: «Его дочь?» — «Ифигения», — ответил он. «Это правда, что о ней говорят?» — «Да. Он принес ее в жертву. Ваш Калхас повелел ему». Они действовали поспешно и неумно. И верили в невероятное. Совершили то, чего не хотели, и, оплакивая свои жертвы, сострадали сами себе. Снова этот страх.
Читать дальше