После этого она единственный раз позвонила Лаэрту. Сказала: радуйся, ты своего добился, окончательно разрушил мою жизнь. И он понял, затихарился. Но она была уверена, что не навсегда. И не ошиблась.
— Подожди, не бросай трубку, я по делу. Я хочу устроить телепередачу про отца Павла. Чтоб о нем узнали ширнармассы. Не исключено, что его еще и кто-то опознает. У моего однокурсника есть своя программа «Разряд». С высоким рейтингом. Ты должна с ним встретиться.
Деваться было некуда. Хоть папочка считал телевизионную известность и суетой из сует, но сегодня другого пути к массам действительно нет.
Стеклянный фасад телестудии был выгнут парусом на Невку (на которую, она так и не научилась разбираться). Кафе на втором этаже было, как теперь выражались, пафосное, все в розовом мраморе; капучино тоже соответствовал — триста рублей чашка. Зато телеведущий был самый настоящий сельский купидон, на любое сообщение наивно распахивал голубые глаза и совершенно по-детски изумлялся, даже губки бантиком приоткрывал. Так что, хоть она и поклялась не разговаривать с Лаэртом, но, когда они вышли на хладеющую Невку, все-таки не удержалась:
— Надо же, журналист, а такой наивный!
— Наивный?.. — усмехнулся Лаэрт. — Он еще в университете всегда рассказывал какие-то интересные истории, где в конце непременно появлялись деньги. Как-то он мне издали кричит: мне сегодня приснился Лермонтов! И я его тут же спросил: и что, он тебе денег задолжал? «Точно. Как ты догадался?» На пятом курсе начал приторговывать маслом и дегтем, я хочу сказать, квартирами. Листинг, кастинг…
Ох уж эти демоны… И ничего во всей природе благословить он не хотел… На себя бы лучше посмотрел.
Правда, когда она, торжественно приодевшись с намеком на траур, явилась на передачу, купидон ей едва кивнул и тут же передал в какую-то парикмахерскую, где ее не причесывали, а пудрили неизвестно какой пуховкой, да еще и небрежно подкрашивали, будто в салоне ритуальных услуг, болтая о чем-то совершенно постороннем, и это ее покоробило. Она ожидала, что к ней будет больше внимания, — не ради нее, разумеется, ради папочки.
От обиды даже неотступное «все кончено» ушло в глубину.
Однако ради папочки она решилась перетерпеть все, что выпадет на ее долю. А выпало ей то, что, пристегнув микрофончик с маленькой тяжеленькой рацией, ее отвели в какую-то подсобку, где на полу, словно змеи, извивались провода, толстые, как шланги. Подсобка, казалось, принадлежала разорившейся забегаловке, потому что усадили ее на высокий стул перед круглым столиком из тех, за которыми закусывают стоя. Стул так качался, что она боялась загреметь. Вдобавок ей велели слушать разговоры через большую горошину, которая постоянно выпрыгивала из уха, и ее приходилось придерживать пальцем. На балансирование и удерживание горошины уходило все ее внимание, но она, будто в цирке, ухитрялась что-то и улавливать из того, что перед нею разворачивалось на большом экране.
На какой-то длинной скамье (скамья подсудимых, мелькнуло у нее в голове), обшитой, ей показалось, красным театральным бархатом, развернувшись к нему вполоборота, купидон зачарованно слушал Лаэрта, похожего в своей алкоголической изможденности на композитора Листа. Напротив сидели присяжные — троица батюшек в черных рясах с тяжелыми крестами на груди, двое пожилых, седобородых, и один помоложе, с короткой темной бородой, напоминающей сильную небритость, а самым правым каменел бывший доцент с психфака, которому она когда-то сдавала его же собственную теорию любви (в основе всего лежала совместная практическая деятельность). Во время перестройки он прогремел циклом статей об авторитарных личностях, порождаемых тоталитаризмом и его снова порождающих, какое-то время мелькал в телеперекрикиваниях, отличаясь тем, что никогда не кричал, давил академическим сарказмом, чего, впрочем, никто не замечал, а в последние годы появлялся довольно редко в качестве представителя побежденных, поседевших, но не сломленных прогрессивных сил. За судилищем с двух сторон наблюдали два небольших амфитеатрика простой публики. Лица были совершенно безличные, разве что малость смущенные, женщин больше половины.
Лаэрт, нисколько не смущаясь многотысячной аудитории (актер, актер!.. в летнем полотняном костюме он был даже по-старорежимному барственен), со сдержанной пламенностью излагал совершенно правильные вещи: папочка был человеком огромных познаний, высочайшей культуры, кристальной честности, совершенно чуждый ханжества и догматизма и, видимо, кому-то очень мешал…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу