Совнаркома, рассказывала о них. И папа рассказывал, когда возвращался с юга, привозя великолепные фрукты и плоды – виноград, груши дюшес, абрикосы, дыни…
Я же не ездила никуда, ведь я всегда была безработной.
Въезжая в Алупку, мы уже издалека услышали шум. Хоровое пенье, какие-то причитания… Оказывается, в ближайшем доме отдыха был день отъезда одной из групп. Остающиеся устраивали*им* проводы по установившемуся ритуалу. Плакали, притворно утирая слезы, не давали двинуться машине с уезжавшими
– в общем, кривлялись. Другие не участвовали в проводах, а прогуливались неподалеку и пели любимые советские песни. Увы! Это был дом отдыха ГПУ.
Но состав отдыхающих был явно третьеразрядный. На дворе стоял мороз.
Женщины гуляли по пустому пляжу в фетровых ботах и зимних пальто, на мерзлых дорожках изредка появлялись одинокие фигуры мужчин в военных шинелях. Об утесы безостановочно и неотвратимо бьется темная и высокая волна. Дует норд-ост. Я смотрю на это грозное море и думаю о “плавающих и путешествующих”.
В музее я сижу в большом холодном зале, уставленном высокими застекленными запертыми шкафами. На столе лежат проработанные уже издания из богатейшей воронцовской “Rossica” – коллекции иностранных книг о царской
России. Я переписываю от руки письмо Трубецкого, которое опубликовала только через полвека.
Неожиданно за дверьми слышится громкий говор. В библиотеку стремительно входит невысокого роста плотный человек, с ним жена. Сотрудник музея достает из шкафа книгу, очень любезно подает ее вошедшему и уходит в соседнюю комнату.
Новый читатель, не снимая пальто, стоя разглядывает книгу, бурно радуется, показывает какие-то страницы жене. Затем обращается ко мне, незнакомому ему человеку, и с энтузиазмом объясняет, в чем заключается интерес и значение этой редкой книги. В глазах его светится напор внутренней энергии и доброжелательность к людям.
Через минуту я понимаю, что со мной беседует Самуил Яковлевич
Маршак. Но он уже порывисто уходит, увлекая за собой жену. Внизу их ждет машина. Очевидно, они в Алупке проездом, возвращаются из
Крыма в Москву.
Мне подают письма императрицы Александры Федоровны к сестре
Трубецкого, с 1851 года она графиня М. В. Воронцова. Я не могу переписать их самостоятельно – мелкий почерк, скоропись, по-французски. Я не настолько хорошо знаю язык. “Есть ли еще материалы?” – “Есть, но они хранятся в башне. А кто же туда полезет, когда такой норд-ост!”
Бедному жениться и ночь коротка. Моя поездка в Алупку в такое позднее время года оказалась наполовину бесполезной.
*
*
В моем распоряжении несколько опорных дат на документах, свидетельствующих о фоне, на котором протекали такие важные события, и общие и мои личные.
1. На копии письма С. В. Трубецкого, снятой мною в Алупке, штамп
Воронцовского музея с датой – 17 ноября 1938 года.
2. А уже 20 ноября в том же году я в районном народном суде выигрываю гражданский иск, поданный клиникой ВИЭМа (Всесоюзный институт экспериментальной медицины) на всю нашу семью об изъятии у нас двух комнат. На суде выяснилось, что мы живем не общим хозяйством, а каждый из нас самостоятелен и имеет свою отдельную жировку на комнату. Суд отказал ВИЭМу.
3. Но ВИЭМ подал на кассацию. 30 декабря 1938 года я являюсь к районному прокурору Москворецкого района по его вызову. Оказалось, прокурор – женщина, злая, кровожадная, грубая. Объявляет, что как не имеющая никакого отношения к
ВИЭМу я подлежу выселению в административном порядке.
4. Мы все заняты писанием справок о том, что в 1920 году мой отец сдал домоуправлению пятикомнатную квартиру на Малой Дмитровке (теперь улица
Чехова), и с этими справками в руках мой отец обходит жильцов этого дома, которые подписывают их как свидетели.
5. В эти же дни я получаю повестку из Пушкинского Дома на 20 января 1939 года. Там я впервые буду читать большой доклад о лермонтовском “кружке шестнадцати”. Следовательно, я еду в
Ленинград, где, само собой разумеется, побываю у Анны Андреевны.
Второй раз в тридцать девятом году я приезжаю туда в ноябре. Но я много раз до того видалась с Ахматовой в Москве. Она приезжала хлопотать о Леве. А “процесс” о выселении длился еще два года и закончился в 1940 году тем, что мы сдали одну комнату.
Больше всего страдали мой отец и я. Отец – морально, а я в постоянном трепете из-за преследований и перспективы поселиться в одной комнате с мамой. Сестра, живущая с мужем и маленьким сыном в одной комнате, практически была в безопасности, хотя и ее таскали по судам и прокурорам. Мой младший брат, в сущности, не жил с нами, так как переехал вместе со старшим братом в его новое двухкомнатное жилье. Он, как говорится, прикипел ко всей этой семье, а комната на Щипке за ним только числилась.
Читать дальше