– Любишь, чтобы на тебя обращали внимание?
– Не знаю.
– Значит, любишь. А почему нет? Ты не урод, у тебя глаза от мамы, ресницы. Я бы хотел, чтобы от меня перешел железный характер. – Может быть, отец старался преувеличить “железность” своего характера. Особенно когда жена рядом, было видно, что нарочно хочет показаться сердитым: вытянет дудочкой вперед губы и сдвинет брови, а у самого в глазах смешные чертики прыгают. – Мастурбацией занимаешься?
– Чем?.. Н-нет, – краснел сын.
– Врешь. Лучше не надо. Пробегись лишний раз вкруг квартала или водой облейся. Кстати, насчет пива… пьешь? Что молчишь? А мне сказали, что видели, втроем на углу из горлышка сосали, герои!.. В долг часто берешь у приятелей?
– Нет.
– Даешь?
– Редко, – честно ответил Никита. Право же, он был не то чтобы прижимист, но, дав в долг, стыдился напомнить о своих деньгах…
Мать усмиряла своего мужа, когда он лишнего гневался.
– Ну, что ты печенку свою сжигаешь, мой маленький?!. – это ему-то верзиле полковнику, а затем и сыну, тоже не по возрасту рослому, с сонным от страданий лицом. – И ты, мой маленький… Попейте чаю с молоком, очень-очень полезно.
Один только раз Никита вправду проштрафился: накурился вонючего табака во дворе с пацанами и явился домой бледный, шатаясь, как пьяный. Его рвало. В первый же раз – и взатяжку – полную сигарету, таким было условие дворовых старших мальчиков…
И еще был случай. Дружки футбольным мячом разбили окно дворничихи – вину взвалили на Никиту, у него папаня богатый, Никита не стал отнекиваться, за что получил от отца ремнем по спине. А признался, что соврал, только в десятом классе, и отец сказал ему, что он это сразу понял. А стукнул, чтобы понимал, что выгораживать негодяев тоже негодяйство.
Отец, казалось, видел сына насквозь и неужто же поверил, что тот мог стать ужасным преступником?! Боже, как он смотрел, приехав в красногорский СИЗО, на Никиту! Как на вымазавшегося в натуральном дерьме…
Вот дядя Леха Деев был бы жив – он бы мигом убедил отца, что такой парень, как Никита, по определению не может совершить ничего противоправного. Уж он-то, дядя Леха, физиономист и психолог, присмотрелся за эти пару лет и полюбил Никиту, поверял ему свои сомнения и страхи…
Как-то вспоминал ночь того самого пожара, когда над Ангарой сгорели изб десять подряд… стояли знойные дни и ночи со знойным же ветерком, и пришла сухая гроза… бывает такая – молнии и громы без дождя… тучи желтые, быстрые…
– Мне было лет пять или шесть, – рассказывал Алексей Иванович, вонзив пальцы в бороду и жмуря глаза. – Спали кто где… я на сеновале, мать с отцом в сенях… сестренка ушла в гости к тете
Пане – у них ледник в лабазе, постелили тряпье на землю вокруг колодца с этим ледником… Потом говорили: молния ударила по крайней избе, где жила одинокая старуха Мария Игнатьевна… добрая, тихая, согнутая уже, как колесо… Изба вспыхнула, как зарод соломы, и полетело длинное пламя по ветру, а гром гремит, а дождя нету, зарево, ночь, крики… Я и спать-то не спал от страха и все же вроде задремал, вдруг слышу голос матери: “Горим!..” И вопли с стороны улицы: “Воды!.. Бегите!.. Корову, корову спасайте!..” Я – кубарем с сеновала во двор – и словно в горящую печку лицом заглянул… и понесся куда глаза глядят, упал возле пруда в жесткую траву… Над селом звон от набата, подвешенного рельса… “Мама, папа!..” – вспомнил я и понесся назад, в гору, к нашему двору… мужики стоят с ведрами, не пускают… Отец, говорили, какой-то сундук мамин хотел вытащить, да на него горящая доска с полотка упала… мать вбежала к нему в дом и сознание потеряла… пытались багром ее выдернуть, да побоялись поранить… пока орали, прыгали возле дверей, пылающая изба вся рухнула… А я рыдаю, трясусь, меня держат, в огонь не пускают… Сестренка тоже жива осталась, ее тетя Паня к себе забрала на воспитание, а меня определили в детдом…
– А сейчас жива ваша сестра? – спросил, помнится, Никита.
– Если бы!.. – отвечал с зубовным скрежетом художник. – Если бы!
Иногда смотрю в небеса и говорю: “Что же ты, бородатая колода, хоть ее не спас? Что же твои Березовские живут, жируют на русские деньги, а девочка на одной морковке и картошке росшая, красавица вселенной, от туберкулеза истаяла… жизни так не повидала… Я вот всё про нашу фамилию думаю. Деевы. Что мы деять-то рождены были?
Соловьем-разбойником греметь по урочищам али истину царям с улыбкой говорить? Али хлеб растить, смиренно дни свои вести на зеленой земле? Вот стал я живописцем… иной раз такое увижу во сне или даже средь бела дня, что сам себе говорю: не пугай людей, не пиши этой картины. Иероним Босх со своими жуткими фантазиями может спокойно спать – Россия еще явит миру смрад и зверства. Человек будет есть человека. Кровь станет сладкой пищей.
Читать дальше