Мы торопливо прошли через деревню. Лунный свет был тревожен. Представьте себе, что будучи пьяным А вы вышли на воздух и нашли мир внезапно изменившимся. Дороги превратились в молочные реки, ямы и рытвины полны до краев известью, горы покрылись снегом. Ваши руки, лицо, шея фосфоресцируют, как брюшко светлячка. Луна же, словно экзотическая медаль, висит у вас на груди.
Мы бодро шли, сохраняя молчание. Опьяненные лунным светом, пьяные еще и от вина, мы не чувствовали, как наши ноги касались земли. Позади нас в заснувшей деревне собаки забрались на крыши и жалобно лаяли, глядя на луну. Нас тоже охватило безотчетное желание вытянуть шеи и завыть…
В это время мы проходили мимо сада вдовы. Зорба остановился. Вино, хороший стол, луна вскружили ему голову. Он вытянул шею и своим грубым ослиным голосом заревел непристойное четверостишие, придуманное им в эту минуту сильного возбуждения:
Как я люблю твое прекрасное тело,
Начиная от талии и спускаясь все ниже!
Оно принимает гибкого угря
И в ту же минуту делает его неподвижным.
Здесь тоже живет отродье дьявола, — сказал он, — пойдем прочь, хозяин!
Уже начинало светать, когда мы пришли к себе в хижину. Я в изнеможении бросился на кровать. Зорба умылся, зажег жаровню и сварил кофе. Он присел на корточки перед дверью, закурил сигарету и принялся мирно покуривать, глядя в сторону моря. Лицо его было серьезным и сосредоточенным. Он был похож на японский рисунок, какой я очень любил: аскет сидит, скрестив ноги, завернувшись в длинные оранжевые одежды; лицо его блестит, как хорошо отполированное дерево, почерневшее от дождей; выпрямив шею, улыбаясь, бесстрашно смотрит он перед собой в темную ночь…
Я глядел на Зорбу при свете луны и восхищался: с какой лихостью и простотой он приноровился к этому миру, как гармонировали его душа и тело; и все сущее — женщины, хлеб, вода, мясо, сон — объединялось радостно с его телом и становилось Зорбой.
Никогда ранее я не видел такого дружеского единения между человеком и вселенной.
Луна уже склонялась к своему ложу, совершенно круглая, бледно-зеленая. Невыразимая нежность охватила море.
Зорба бросил сигарету, пошарил в корзинке, достал нитки, катушки, небольшие кусочки дерева, зажег керосиновую лампу и снова стал испытывать канатную дорогу. Склонившись над этой несложной игрушкой, Зорба был поглощен своими расчетами, наверняка очень трудными, ибо он поминутно почесывал голову и чертыхался.
Вдруг ему все надоело, он двинул ногой, и канатная дорога развалилась.
Меня сморил сон. Когда я проснулся, Зорба уже ушел. Было холодно, и я не испытывал ни малейшего желания вставать. Протянув руку к небольшой книжной полке над постелью, я взял книгу, которую любил и всегда брал с собой: поэмы Малларме. Я читал медленно, наугад, закрывал книгу, вновь раскрывал, — ставил на место. В этот день впервые за долгое время мне все показалось безжизненным, лишенным запаха и вкуса. Пустые полинявшие слова повисали в воздухе, как дистиллированная вода, без микробов, но и без питательных веществ. Все было мертво. Мысли мои перескочили на религию, которая тоже потеряла свое созидательное начало; боги все чаще становятся поэтическим мотивом, годным лишь на то, чтобы скрасить одиночество души, или украшением стены. Тоже произошло и со стихами. Пылкое воображение, питаемое плодородной землей и семенами разума, тратится теперь на великолепную интеллектуальную игру с воздушной архитектурой, замысловатой и слишком сложной.
Я вновь раскрыл книгу и принялся за чтение. Ныне я дивился тому, как на протяжении стольких лет эти стихи захватывали меня. В его поэзии жизнь — светлая, прозрачная забава без капли живой крови. На самом деле каждый смертный отягощен желанием, порочным волнением, в котором участвуют любовь, тело, голос; в поэзии же все это, переплавившись в доменной печи сознания, превращается в абстрактную идею.
Все эти литературные изыски, которые некогда так очаровывали меня, сегодня показались обычной шарлатанской казуистикой. Так было всегда на закате цивилизаций. Последний человек, освободившийся от всяких верований и иллюзий, ничего не ждущий и ничего не боящийся, опустошен: нет ни семени, ни экскрементов, ни крови. Все материальное превратилось в слова, слова—в музыкальное фиглярство; но последний человек пойдет еще дальше: он сядет на краю своего одиночества и будет превращать музыку в немые математические уравнения.
Читать дальше