А в ту ночь выспаться не дали, совершенно напрасно разбудив винтовочными выстрелами вслед.
Роды задержались на неделю.
Потом старались маму одну не оставлять, но все равно были долгие моменты наедине — с собой, со мной и папиным «ТТ».
Наигравшись с почти что килограммовым пистолетом, в продольную крупную рифленость которого по обе стороны рукояти были врезаны черные звезды, а в их лучи аббревиатура СССР, за пределами которой мама находилась уже пять с половиной лет и где без нее совсем уже выросла дочь от первого, войной разрушенного брака, она сдала его в комендатуру под расписку и была отправлена на родину.
Урну с прахом поместили под самые образа.
Туда, в окружении пушисто-сухих бессмертников, урну возносила поминальная этажерка — узко-граненые колонны переливчато-янтарной карельской березы поддерживали полочку с бордюром, отделанным бронзовой листвой, с резной миниатюрной балюстрадой. Красиво. Высоко.
Приходилось влезать на стул.
Но мой статус был не ниже урны, где что-то звякало. Король умер, коронки в берлинской печи расплавились…
Да здравствует король.
Два варианта было, и оба выводили из себя, когда мне запрокидывали голову в мозолистых ладонях или надушенно-нежных. Умиленный:
— Две капли…
Восторженно-потрясенный:
— Копия отец!
С таким, как я, у мамы хлопот быть не могло. Нас плюс мою единоутробную сестру от первого маминого мужа, сгоревшего на Курской дуге, прописали в Маленькой комнате. Тетя Маня с дочкой, которая по инициативе бабушки тайно стала моей крестной, были приняты в Большую — на оттоманку и брезентовую раскладушку. Но я, живое воздаяние, безраздельно царил во всей квартире — исключая только часть, «уплотненную» Матюгиной и Милой, на самом деле миловидной пионеркой. Мать же Милы была коммунальным пугалом. Проводница ОкЖД, Матюгина сопровождала в Москву и обратно «Красную стрелу», в связи с чем была не без связей в том самом доме на Литейном, из окон которого «видна Сибирь». Чем и грозила деду, с потерей сына вновь попавшему в ударную позицию.
Как, впрочем, все мы — вместе взятые.
Жилая часть Матюгиных, куда я наведывался с огарком, капавшим на кулак, была меньше, но представительней — второй коридор, большая прихожая перед двустворчатыми и двойными дверьми парадного входа (где с обратной стороны царский знак покровительства животным). Еще им досталась зала на два венецианских (в Большой комнате окно было одно). Неудержимо меня туда тянуло. Неужто к Миле? Возможно, просто было тесно в нашей «уплотненной» половине, где между выбором «дедушка-бабушка» и «мама-отчим» третьего не предлагалось. Не исключаю также, что хотелось бросить взгляд на бывшую нашу залу, где, согласно деду, можно танцевать было кадриль. Я в то время намеревался превзойти Константина Сергеева, партнера Улановой и бабушкиного кузена, но ход в ту залу был мне заказан после того, как Матюгина, налетев на меня в темном коридоре, крикнула: «Опять двадцать пять», а я ответил, что от нее селедкой пахнет.
— Ах, ты, маленький вонючка, — завопила она, имея в виду, что на горшок меня высаживали в общей ванной, где она замачивала свое постельное.
После такой реакции я стал распространяться про селедку всем на злую радость, а поскольку Матюгина имела виды на нашего Гусарова и вообще, невзирая на свой мужеподобный вид и папиросы «Беломор», была по-женски уязвима, то я вполне заслуженно стал ненавидим.
Так почему она меня оставила в живых?
Весной, накануне отъезда на дачу, я раздвинул горшки с всеисцеляющим алоэ и вылез на карниз, где грелся Кузьма II (сменивший Кузьму I, не пережившего своего последнего падения на улицу Ломоносова). Огромный сибирский кот поднялся и пошел, а я за ним. Мы продвигались по нагретой жести, он в полный рост и хвост трубой, а я на ладонях и коленях. Глаза срывались вниз на Пять углов, но видно было только три, а между ними, под редкой сетью проводов, под солнцем отливала вороненой сталью мостовая, посреди которой ловко орудовал белой палкой знакомый милиционер-регулировщик с бородой Деда Мороза, только рыжей. Месяц назад, когда по радио Левитан объявил нам о кончине Иосифа Виссарионовича, только один он, регулировщик, сохранял хладнокровие среди толпы, запрудившей весь наш перекресток, чтобы в голос рыдать и предаваться безутешной скорби: «На кого ж ты нас покинул?».
А из-под правой руки все сразу срывалось в пропасть, откуда долетали звуки невидимой с моей точки зрения улицы Ломоносова. Слева все тянулась облезлая стена, но потом сверкнуло окно, сквозь чистую вымытость которого увидел я, что Мила вертит головой — да так, что туда-сюда перелетают туго заплетенные косички с черными бантами. Матюгина воспитывала дочку по мордасам, но при этом у Милы почему-то красная борода в обтяжку. Стекло скрипнуло под моим лбом. Мила, затолкавшая себе в рот пионерский галстук и зажавшая его зубами, чтобы мы за стенкой не услышали позор, оглянулась на меня и завопила во все горло.
Читать дальше