Я прижал ласточку к своей голой груди, к сердцу, которое бешено колотилось – в абсурдной надежде, что его громкое биение вернет ее к жизни, что оно передастся маленькому тельцу, а через него – другому хрупкому телу, и оно задышит, ласточка, я же не знал, что это была ты, теперь я понял, прости меня, да, я жажду обнять тебя, я хладнокровно тебя уничтожил, но как бы мне хотелось тебя отогреть, я сгораю от желания узнать, какой ты была, кто ты, я буду звать тебя Ласточкой…
Как идет тебе это имя! Еще ни одна девушка на свете не звалась Ласточкой. Какое красивое имя для живой девушки. Ведь ласточка – самая живая и чуткая из птиц, если она не в полете, она всегда начеку. Нельзя путать тебя с грубым стрижом или с вульгарными человеческими существами, что тебя окружают. Ты – ты была ласточкой, и жила, как ласточка, всегда настороже, и мне это понравилось, признаюсь, мне не хотелось, чтобы ты успокоилась, мне нравился твой страх, твой трепет, испуганные, но храбрые глаза, я полюбил тебя такой, беспокойной, и, кажется, я переборщил, пытаясь навсегда удержать тебя в этом страхе. Ласточка, может, ты оживешь, ты, которую я убил однажды весной, ты не приносишь весны, говорил Аристотель, но даже величайший греческий ум способен ошибаться, и уж тем более самый безумный из наемных убийц, я не должен был убивать тебя, я ошибся, прости меня, Ласточка, сердце – насос, мой насос надрывается, откачай себе жизни из него, он у меня так сильно стучит, так сильно, что мне больно, может, ты сможешь возродиться из моей боли, нет, я знаю, это невозможно, если Орфею не удалось, то уж мне, твоему убийце, и подавно не удастся, маленькая пернатая Эвридика, я могу тебя воскресить, только дав тебе имя, словно созданное для тебя, – Ласточка, ты не покинула меня, ты преследуешь меня неотступно…
Телефонный звонок нарушил мой лирический настрой.
– У тебя странный голос, – сказал Юрий, у которого тоже был странный голос.
– Утром ко мне в комнату залетела ласточка. Она только что сдохла за телевизором.
– Это, наверное, стриж. Самая глупая птица.
– Нет, ласточка. У нее раздвоенный хвост.
– Месье, оказывается, знаток.
– Что мне делать с ее трупом?
– Ты же знаешь, в нашем деле трупы оставляют на месте, если, конечно, нет особых пожеланий со стороны заказчика.
– Я держу ее в руке.
– А я-то тут при чем? Брось в кастрюлю и свари с луком. Послушай, в портфеле не хватает кое-каких документов. Ты открывал его?
– Да. А что, нельзя?
– Можно. Но ты передал нам все, что в нем было?
– Да. Только заглянул в эти бумаги, тоска зеленая, сразу все обратно засунул.
– У тебя точно ничего не выпало?
– Подожди, посмотрю под кроватью.
Я заглянул под кровать. Пусто.
– Нет, ничего.
– Странно.
– Что-то важное?
– Да.
– А про что там?
– Не твое дело. Если найдешь что-нибудь, позвони.
Он повесил трубку. Я вспомнил о дневнике. Нет, не может быть, чтобы он кому-то понадобился. Я перелистал его – не завалялся ли между страниц какой-нибудь листок. Ничего. Но почерк девочки снова взволновал меня, словно я увидел перед собой ее лицо.
Я положил птичку на телевизор и спустился на улицу купить газет. Но напрасно я копался в них, надеясь найти имена моих жертв. Они нигде не упоминались. Надо будет последить за некрологами. Время у меня есть, убитых хоронят не сразу.
С мертвой птицей в кармане я отправился на кладбище Пер-Лашез. Рядом с могилой Нерваля я выкопал руками ямку, положил в нее ласточку и присыпал сверху землей. Может, она и есть нервалевская Химера, Дева Огня? Ее соседями будут Бальзак и Нодье. Я подумал, что Жерар назвал бы ее Октавией, Оноре – Серафитой, а Шарль увидел бы в ней Фею Хлебных крошек. Так что я не зря доверил им эту юную человеческую душу.
Я долго сидел на могиле Нерваля, чувствуя себя сумрачным, безутешным вдовцом… Сраженный, я дважды пересек Ахерон, и мой усеянный звездами револьвер отсвечивал черным солнцем меланхолии. [3] Отсылка к хрестоматийному сонету Жерара де Нерваля «El Desdichado».
В шесть вечера меня прогнал кладбищенский сторож. Я не заметил, как пролетело время, не слышал колокола, оповещающего о закрытии кладбища. Вжившись в нервалевские образы, я погрузился в грезы и забыл обо всем на свете.
По пути к выходу я заметил, что произошло чудо – моя бесчувственность сменилась сверхчувствительностью. Ощущения обострились до предела: запах липы опьянял меня, алые пионы резали глаза, ласковый майский ветер щекотал кожу, а от свиста дроздов щемило сердце.
Читать дальше