Боялась, что такой человек – жесткий, неподкупный, требовательный – может в ней разочароваться или его заставят третировать ее как грязь под ногами, но страхи не воплощались, и прежде всего потому, что грязь Фрут как раз любил. Счастье видел в почве, в земле, в посевах и урожаях, и это стало их общей мечтой. Ах, ферма, говорил он, нам бы ферму, вот бы мы где развернулись! Кристина не возражала, но события развивались быстро, а деньги (их постоянно приходилось собирать, выпрашивать, вымогать) уходили на другие неотложные нужды.
Надо было будить людей, в стране целые регионы пребывали в спячке, молодежь не знала, куда себя деть, всех требовалось собирать в кулак. Не выдержав маршей, туристские ботинки изорвались; рюкзак пошел на подстилки для сидячих демонстраций. Кипела и била ключом радостная энергия, кружили голову успехи, и присущее Кристине тщеславие раздулось, обретя расовую базу и идеологическое оправдание, а всегдашняя манера красоваться и выделываться стала казаться храбростью. Теперь ей трудно даже и припомнить схватки тех дней: какие-то бесчисленные доносчики; грязные деньги; судорожные, наобум предпринимаемые действия на фоне далеко идущих планов; подполье на фоне открытого заигрывания с прессой. Их в группе было семнадцать человек – одиннадцать черных, шесть белых, – боевой отряд, ушедший в подполье после столь неудачного суда над убийцами Эмметта Тилла. Независимые и автономные, к другим группам они присоединялись, только когда находили, что те выступают достаточно круто. Кристина была довольна, купалась в этом; опасность ее подстегивала, а Фруту она была предана с потрохами. Здесь, рядом с ним, она не скиталась как неприкаянная, а шла к цели. Не беглая жена, не любовница на всякий случай, не отвергаемая несносная дочка и ненужная деду внучка, не подружка на один раз. Здесь ее ценили. И не видно было причины, по которой все могло бы кончиться. Тернии непокорства, взращенные в пятьдесят пятом, к шестьдесят пятому расцвели махровым цветом, а к шестьдесят восьмому налились плодами, полными зрелого гнева. Но к семидесятому, после нескольких смертей, все подорвавших, сей огородик как-то приувял для нее и пожух. Начало конца помогала отсрочить Нина Саймон [58] Нина Саймон – чернокожая певица, репертуар которой посвящен тюремной романтике и борьбе за гражданские права.
. Ее голос возносил женскую преданность до небес и окутывал романтическим флером преступный мир. Так что когда конец настал, как таковой он был едва заметен. В сортире спустили воду- всего и делов. После ничем не примечательного аборта, последнего в серии из семи, она встала, дернула за рычаг и обернулась посмотреть водоворот. И ей показалось, что там, в мути, среди красных сгустков мелькнул некий образ. На долю секунды выплыл и исчез – невозможный, совершенно немыслимый. Кристина помылась и вновь легла в постель. Насчет абортов она никогда особенно не переживала, считала, что каждый раз это разрыв очередного звена цепи, которая ограничивает свободу, а матерью она все равно становиться не захочет – еще чего! К тому же никто ее не останавливал и не переубеждал – Революции нужны были мужчины, а не отцы. В общем, это седьмое насилие над природой не вызвало у нее ни малейших угрызений. Хотя она понимала, что лишь в ее воображении возник этот нерожденный глаз, который тут же исчез в малиновом облаке, а все же, в виде исключения, задумалась – кто это был, кто так спокойно, изучающе на нее глянул. И вот уже ни с того ни с сего, в самый неподходящий момент – в приемном покое больницы, где она сидит с плачущей матерью подстреленного мальчишки, во время раздачи воды и сухофруктов измученным студентам – нет-нет да и почудится вдруг этот непонятно что выражающий взгляд, невозмутимый в хаосе горя, слез и полицейских мундиров. Сосредоточься она, вникни поглубже, может, и отдалила бы, а то и отвратила настоящий конец, но тут умер дед. Фрут поддержал ее решение поехать на похороны (семья это семья, сказал он с улыбкой, даже если она состоит из политических ублюдков). Кристина колебалась. Придется ведь скрепя сердце терпеть ненавистное общество Гиды; да и с матерью они наверняка опять схлестнутся в спорах о политике, как бывало во время их лихорадочных телефонных бесед, которые всегда кончались криками и обвинениями: «Когда ты уймешься, успокойся уже наконец!», «А триста лет покоя – это как? мало тебе?», «Но мы все потеряем, все, что нажито рабским трудом!». ХЛОБЫСЬ трубку.
Читать дальше