Он не слышал, как она отошла так далеко во время его проповеди о национальных светских особенностях. Что ж, над всем задумываться — думалки не хватит. Сам подошёл к ней, встал за спиной. Лишний раз видеть её задумчивый взгляд ему не хотелось. После того «отсутствия в присутствии», трезветь графу уже было некуда.
Гоголиада задумчиво произнесла:
— Я ж теперь гожусь боле для монастыря, чем для жизни светской. Уйду я скоро, и не держите меня здесь, уйду, тяжело моё здесь положение.
Графу стало смешно. Это ж надо, что придумала. Эх, знала бы ты, голубонька, как по утрам болят суставы и в сами кости словно спицы повставляли. Когда просыпаешься утром и не знаешь, то ли спать только лёг, а то ли уже и поспал? Об отдыхе все думы, начиная с самого раннего утра. Это — начинающаяся старость. Это — конец молодости. Больше не тянет плюхнуться с разбегу в речку: и холодно, и можно не вынырнуть. Это когда горячее молоко прельщает больше кружки доброго вина, это когда проходящая мимо тебя юбка уже не вызывает даже щекочущих воспоминаний… хотя про юбку для неё — не то. Граф осклабился в отеческой улыбке:
— И это вы, молодка, говорите мне, псу обглоданному?! Милочка вы моя, да чем же положеньице-то ваше столь тяжкое, чтоб уходить от нас?
Гоголиада медленно развернулась к нему и начала подниматься. На графа опять словно сыростью повеяло. Он сжался внутри сюртука и, стараясь не смотреть в глаза хозяйке, попытался проследить, куда она смотрит. Она показывала ему ладони и пальцы. Долго показывала, покручивая их перед носом графа и вместе же с ним их разглядывая. Потом тихо сказала:
— Посмотрите! Совсем холодные…
Граф отпрянул и промолчал. Нечего было говорить. К тому же он понял, что если ещё пробудет у Гоголиады хоть некоторое время, оно (это самое время) окажется роковым для его души. Граф заспешил, засуетился в поисках трости и шляпы, по обыкновению в таких случаях затараторил:
— Всё, всё, всё! Главное-то я уже услышал, и, значит, до завтра. Всё-всё-всё!
Спасибо за бал, за приём, жажду услышать книжицу, всё было обворожительно, восхитительно и замечательно, как и хозяйка этого дома!
Ушёл.
Стало промозгло.
Вернулся, просто ворвался. Но запнулся на пороге и застыл. Оттуда и протрубил: — …А издатели уже дерутся, делят, червонцесчитатели, кому вас печатать!
Гоголиада промолчала.
Граф подождал реакции. Нет реакции. Сдулся и прошептал:
— Высоко парите, голубонька… Спокойной вам ночи…
Ах, как прав был в своём пожелании Граф, как прав!
Так немногое разделяло эти два существа — талантливого, но безгениального Графа и гениальную, но бесталанную в обычной жизни беллетристку. Так немногое разделяло, а вот гляди, разделило. Ушёл.
Она закрывает глаза, и на цветных пятнах «внутреннего экрана» начинают проявляться и мелькать осколки слов, фраз и уже целого монолога, написанного горящим рваными тонкими струями огнём. Так приходит к ней Проза. Надо только закрыть глаза, вчитаться и начать записывать. Дальше придёт Голос, и слова потекут через неё на бумагу, правясь по пути и складываясь окончательно уже на самих листах.
Гоголиада сомнамбулой прошла в кабинет библиотеки и села за рабочий стол. Свечи в канделябрах горели испуганно — откуда-то сквозило на хрупкое пламя. Поэтому тени по коричневой обивке кабинета плясали угловатый танец глухонемых. Не надо смотреть на тени — они начнут разговаривать и сбивать. Всё написанное единожды и отпечатанное в тираже — становится её следом среди людей. Приходит вновь, возвращается к ней в виде плотных теней, и тогда стыдно почти за каждое слово, выроненное впопыхах записи, ведь всё написано «по живому», всё это было с ней самой, пусть не всегда в жизни или не совсем так, как в жизни. Пусть тысячу раз открещиваются писатели, мол, не надо проецировать написанное нами на нас, ассоциировать с нами самими, мол, мы — есть мы, а написанное нами — просто написано и всё. Враньё. Надо. Если чего в голове у человека нет, так он об этом и не пишет. Закон сохранения энергии. Всё, всё было. И кто его там уже разберёт, было на самом деле или только в голове, в фантазии-воображении? Никто не разберёт. Случается, пересказываешь случай, из жизни, разным людям в разное время, а потом уже и вспомнить невозможно, как оно было там на самом деле — столько добавилось по пути «подробностей». И так далее и далее, и всё хранится в голове, и просыпается, когда не зовёшь, и муторно становится в груди, хоть волком вой. Садишься за перо и переписываешь эти случайности, свои черты присваивая «хорошим героям» и не задумываясь, что все плохие черты в «плохих героях» — это не что иное, как так же твои собственные черты. Ибо если чего у человека в голове нет, так он об этом и не знает. Всё твоё кровное, весь воз.
Читать дальше