Брагин был поражен — фонарь был желт!!!
На дворе томился июль… Зной лениво кружился в столбе золотистой пыли. Солнце — рыжеусый кот: рожа круглая, жаркая — шаркнуло на подоконник. Пока хозяева спят, можно легкую кутерьму устроить. И поскакало на невидимой ниточке к стене, по корешкам книг, к глянцевому столу, по белому вороху кровати, а потом разбросало оранжевые пятна здесь и там, словно неряха апельсины ел. Однако у рыжеусого и другие заботы — землю будить, поднимать в синеву неба звонкие птичьи голоса.
Брагин проснулся. И стало ему хорошо и грустно, как в детстве.
— Машенька, посмотри, какое нынче желтое воскресенье.
Он подумал о женщине, которая всю жизнь была рядом. Он подумал и о том, что не мог дать этой женщине полного, настоящего счастья.
— Машенька, ты спишь? — снова спросил он.
«Спит», — решил он про себя. Но голос, глубокий и чистый, ответил:
— Нет, я проснулась давно и думаю, только лежу с закрытыми глазами. И знаешь что я решила?
— Нет.
— Я пойду сегодня с тобой, я надену свое лучшее платье, и мы целое воскресенье проведем вместе, рука об руку.
— Машенька, дорогая, но сегодня нельзя — мне дадут нагоняй. Нет, сегодня никак нельзя!
— Вот так всегда, — она обиженно опустила уголки рта. Ее ресницы дрогнули и глаза, наполненные влагой, открылись. Ничто в них не изменилось за годы, только чуть-чуть потускнели…
Рассказ этот записан со слов постового милиционера.
Мне же в этом рассказе принадлежит одна-единственная фраза, которую можно теперь отнести к самому началу рассказа:
«Будь спок, Дранкин, — Маша больше никогда не вернется!»
В полдень ночные сторожа спят. А жаль, ибо иной полдень в Ленинграде бывает ох как хорош!
На тончайших весах колеблется воздух-мираж. Из ватной тучки сыплется такой мелкий дождь, прямо-таки волосяной, что к земле он совсем слабнет…
Облака не белые, а мерцающие от белизны, — не настоящие, отчего каждая крупица нашего естества кажется тоже не настоящей, а придуманной для полноты счастья и детства.
А дети, что ж, они тут, рядом, в цветнике, топчут его и смеются.
Над ними и позади прохладный, задумчивый Исаакий. На каменном лбу его древними грамматистами сделана медная запись: «Господи! Силою твоею веселится царь».
В полдень — высокое небо и голова Исаакия, которая вечно полна солнцем.
В такой вот полдень сидит на скамейке Сухов, погруженный в себя молодой человек, сидит, а сам палочкой на земле знаки рисует. С виду занятие серьезное, а на самом деле блаженный пустяк. Солнышко греет, земля круглая… Хорошо!!
А рядом город, сам по себе: улицы, дома, люди, люди… И Сухов подумал: «Не то что в твоей тундре — на сотни верст ни души».
Во внешности Сухова наблюдалось редкое сочетание: пепельные волосы и черные глаза с сухим блеском.
Детишки уже окружили одинокое дерево и играли подле него. Другие деревья словно отошли в сторонку, на ярко-желтый песок, а дальше за ними — зеленый газон, по которому уже прошелся отточенный нож косилки, и, возможно, тогда звенела трава, падая вниз, в шелестящую ость.
Думается в этот полдень о той грустной и суровой красоте края, откуда он сам. О том, чего не сделал еще в Ленинграде за время отпуска: не сходил в Эрмитаж, о чем позже будет жалеть, потому что тонкая красота так и не слилась в сердце с грубым миром суховской жизни. Не успел, а может быть и не хотел, видеть в зоопарке зверей. Звери в клетке, по суховской мысли, грустные оттого, что в них не сама жизнь, а лишь бледная тень ее.
— У вас свободно?!
Сухов очнулся, рядом стояли две стройные женщины в белом, почти призрачные от обилия светлого: лицо, платье, волосы, руки.
Промелькнула мысль:
«Вот этих бы зверюшек с удовольствием спрятал бы в клетку».
Только зачем так? У него в избушке, на Таймыре, тоже клетка, на сотню верст один мужик — Николай Григорьевич Сухов.
Широко, по-хозяйски, пригласил:
— Садитесь, садитесь…
— Нет, зачем же так — мы на лучшем месте, а вы на самом краю? Садитесь поближе, места всем хватит.
Лицо ближней порозовело, но под толстым слоем пудры оставалось не настоящим, застывшей маской.
— А вы нездешний?! — спросила она. — Я по говору слышу. Какой-то странный…
— Я на Севере работаю, а теперь в отпуске. Сорок два дня убить надо.
Сухов теперь внимательно смотрел на говорившую. Ее лицо улыбалось, но улыбка получилась странной — от разных глаз, голубого и зеленого, ясно и холодно вспыхнувших на свету.
Читать дальше