Чужая уже, давно умершая, одновременно продолженная плотью его, живого, она странным образом отвечала на вопрос, куда уходят наши близкие после смерти. И ответ на этот вопрос был не то что неутешителен – он был ужасен! Что-то подобное рисовал и писал на своих страшных картинах Мунк: «Крик», «Ужас»…
Он не удивился, когда увидел очень далеко, почти в самом конце зала свою бабку, она тоже сидела с безразличным видом, в простой голубой нижней рубашке и, как ему показалось, напевала, бубня губами. Она, он это понимал, чувствовала его присутствие, но совершенно не торопилась радоваться или удивляться. Оттого, что она была в рубашке, но с распущенными седыми редкими волосами она выглядела еще более бесстыдной, униженной, опозоренной, чем другие женщины, на которых не было ничего. Позор и скорбь сплелись вместе и тянули свои щупальцы в его прошлое. Бабка была самым родным ему человеком, пока была жива, и он это знал.
Его вина перед бабкой, огромная, неизбывная, только здесь стала ему до конца понятной, объемной и неискупимой никакими силами. Он ее вот сейчас терял и если бы позвал, она бы не повернула головы.
Он дважды отказал ей в приюте. Ей, которая любила его без вопросов. Он, спиваясь, приходил к ней, туда, где она жила с нелюбимой ею снохой, где ей было плохо, откуда ее увезли а больницу умирать. Она вместо осуждения совала ему десятки и поила чаем. Она наслаждалась, сидя с ним, хотя не отдавала себе в этом отчета. Она жила в такие минуты, а он уходил, лишая ее жизни, забрав деньги на опохмел и отпившись слегка чаем.
Мать спихнула ее семье своего брата, дяди Коли, чтоб зажить одной в кооперативном уединении, соблазнив брата лишними квадратами, которые доставались его семье впридачу к старой женщине, отдавшей всю свою жизнь им: матери с дядькой и и своим внукам – их детям… В их числе был и я…
Когда у бабки случился сердечный приступ, она упала с кровати, ее не трогали, ждали врача «скорой». Тот помог ей подняться. Она была маленькая, но полная. Барахлило сердце – шло к девятому десятку. «Правда, я не умру?» – спросила врача бабушка. Врач засмеялся, успокоил: «Ты, бабуля, у нас совсем молодцом!» В тот раз она выкарабкалась, захотела пожить у него, они с женой-актрисой приютили, но тут он развелся, бабке опять пришлось возвращаться к снохе. Выставил. В новую квартру не взял. Больно озорная была следующая подруга, стыдно было перед бабкой.
Когда она все-таки умерла, он не удосужился приехать в больницу, застать ее последние минуты на этой Земле. Не было тут никакой сентиментальности. Только жестокость. И она, жестокость, обязана была вернуться и пасть уже на его голову. Он понял, это – закон.
То, что она тут, среди этого уныния и тоски, и есть его вина. Она его любила, он бросил ее, старую и беспомощную, избежал забот, связанных с человеком, который состарился и больше не может отдавать нам всего себя, целиком зависит от нас… Источником его муки – какой явилось это изматывающее уныние – отныне станет она, толстая седая женщина в мокрой светло-синей рубашке из грошевого трикотажа… Сидящая в конце зала, где им пребывать до конца времен и далее.
Это была не бабка уже, это была «старшая» матрешка, в которую были вложены все остальные женщины, как подобия первой, – их различие, понял он – формальная условность. Одна в другую, они входили без труда и помещались в «старшей»: мать, сестра, его жены и любовницы, женщина «вообще»! Та, что была воплощена во множестве фигур, усевшихся здесь на века.
Ловушка была расставлена ему тут неумолимо и безжалостно. Беспощадность эта заключена была в необыкновенной соблазнительности многих из этих голых тел. Но в то же время присутствие бабки в седых космах на мокрой скамье среди холодного пара, клочьями пробираюшегося от окон к самому сердцу, каждую секунду превращало соблазнительность этих телес в длинную пытку. Уныние обострялось соблазном, соблазн оборачивался унынием. Под невнятный и бесконечный реквием под сводами в каплях испарины. Уныние здесь было разлито не как прерванная радость, не как ожидание темной полосы бытия, а как оформленная безысходность без конца, края и причины.
Самое страшное, что здесь причина муки словно только что умерла! Если причиной муки на Земле бывает наказание за грех, то здесь мука стала беспричинной, не связанной с виной, ибо всякая вина избывается наказанием. Всякое наказание, таким образом, соразмерно вине и, как не бывает бесконечной вины, так и не бывает – не должно быть – бесконечного наказания. А здесь именно бесконечность и неизбывность предполагались, ибо расплата тут сочилась из молекул пара, воды и света, как сама вина сочится из молекул нашей злой души. За каждую молекулу вины – биллионы лет беспросветного уныния. Зло уныло прежде всего. Похоть уныла. И праздник вожделения зиждется на унынии.
Читать дальше