Поля и леса пришли в запустение, дома стояли открытыми для любого вора. Хутор обезлюдел. Из всех братьев Мопертюи остались только двое младших, но и они готовы были уйти. Война забрала мужчин со дворов Гравелей и Фолленов, и почти никто не вернулся. Не в лес, а на войну уходили мужчины, уходили и не возвращались. Уцелевшие же тоже оставляли хутор вместе со своими домочадцами. Да и сплавом больше не занимались. Не стало ни лесорубов, ни плотогонов. Все ушли в города!
И снова дождь растопил снега. Исчезли все следы. Отпечатанные на снегу, заиндевевшие, вмерзшие в землю. Все следы минувшего. Пошел дождь, и стерлись следы человеческих ног, звериных лап и копыт. Все можно начинать сначала. Но некому заводить новую повесть, некому бередить память.
Вновь загудела земля, небо озарилось новым светом, золотистым, трепетным сиянием. Живым, влажным щебетом огласилась округа. То первые весенние стаи перекликались и спорили за место с верхушек еще голых деревьев и с крыш заброшенных хлевов и амбаров. С самой зари их пронзительные голоса звенели в тишине, как надтреснутые стеклянные колокольчики. К вечеру же разносился хриплый гвалт грачей, возвращавшихся в родные леса. Их стаи летели рокочущими тучами между днем и ночью, между вчерашним и сегодняшним днем. Что было вчера, бесследно сгинуло, а сегодня — ничего нет.
Еще недавно, еще вчера здесь жила прекрасная девушка. Где она? Спит, как думает полуживой безумный старик. По сию пору прислушивается он к птичьему гаму, стараясь различить стрекот цикады и стрекозиный звон в зарослях крапивы вокруг обветшалого сарая. Все ждет, пока она очнется от сладкого сна. «Живинка, — шепчет старик. — Живинка моя, ну запой же!» Его злобный и горький смех иссяк, лишь усмешка кривит его губы. Вот и она. Живинка, все ближе. Легко проходит сквозь стены его лачуги. «Красавица придет / С корзинкою в руке, / В ней ягод сладкий мед, / Росинки на цветке». Она пролетает сквозь стены и сквозь тело старика, чуть наклоняется и, как цветок, легко срывает его взгляд, его дрожащую улыбку, его шумное дыхание. Та, что ушла, та, что вернется вновь.
Когда стариков настигает смерть, ей хватает легкого усилия. Достаточно пресечь дыхание, которое уже давно чуть держится, как засыхающий стебелек. Достаточно вылущить крупицы безумия, застрявшие в их душах, как в сухих, хрупких стручках. И все-таки в самый последний миг старость упирается — минувшее никак не отживет в них. Они все ждут того, что миновало. В последний миг старик вдруг вцепится в горошинки безумия, затвердевшие и отполированные закоренелой яростью, как стертые благочестивыми перстами четки Эдме. Сама Эдме уже отошла, растворилась наконец в голубом сиянии смерти. А старый Мопертюи все не сдается. Как норовистая лошадь удила, грызет он горькие зернышки безумия, привыкнув к их вкусу. Но девушка-змейка отнимает их и растирает в пыль. Старик застыл с открытым ртом. А дева упорхнула в окно. Смерть приняла обличье девы, той, что вернулась. Старики не умеют отличать прошлое от настоящего, сказочную Вуивру от зеленоглазой Живинки, любовь от ярости. А Амбруаз Мопертюи родился стариком.
Оноре — достойная, Виктуар — победа, Глуар — слава, Эме — любимая, Дезире — желанная, Боте — красота.
Святися, Царица Небесная,
Святися, Владычица ангелов,
Ты — источник, ты — врата,
Чрез которые воссиял свет миру.
Радуйся, Преславная Дева,
Прекраснейшая из всех,
Славься, о Несравненная,
И моли о нас Христа.
(Здесь и далее перевод с лат. М. Ситникова. — Прим. ред.)
Откровение святого Иоанна Богослова, XI, 19, и XII, 1–5.
Там же, XII, 10.
День гнева (лат. ^Католическая заупокойная молитва.
Гнева день, день гнева скорбный,
Обратит весь мир он в пепел,
Как гласят о том Давид и пророчица Сибилла.
О, какой объемлет трепет
При Судьи его явленье,
Что бесстрастно всех рассудит!
И труба неземным гласом
Вспучит древние гробницы,
Собирая всех к Престолу.
Смерть замрет, замрет рожденье
При восстанье плоти, твари
Для суда и для ответа.
И тогда внесется книга
Содержащая все время,
В этой книге — участь мира.
А когда Судья воссядет,
Все, что скрыто, обнажится
И ничто не утаится.
Читать дальше