Но и эта вопиющая несправедливость не могла сравниться с тем, что происходило минут через десять, когда отец, присев перед Илюшей на корточки, вручал ему подарок — чаще всего какой-нибудь конструктор и, выпрямившись, произносил напряженным, звенящим голосом с какой-то непонятной вопросительной интонацией: “Ну, я в душ?..” а мать, так пока и не вымолвившая ни слова с самого момента его прихода, молча кивала на стул, где висело заранее приготовленное полотенце, и он одной рукой брал это полотенце, а другой мимоходом, отодвинув волосы, гладил мать по шее, легонько целовал в висок и уходил, а мать еще какое-то время стояла, закусив губу и слепо глядя в окно, как будто продолжая переживать это прикосновение или просто храня след его руки, оставшийся там, на ее шее, а затем шла за ним, за следом, за рукой, за отцом, шла, как сомнамбула, и щелкала щеколда, и даже шум льющейся воды не мог заглушить их сдавленных вздохов и тихого смеха, и страшноватого мычания, значение которых было понятно маленькому Илюше, если не в деталях, то в общем и главном: они не только не нуждались теперь в своем маленьком мальчике, но хуже того — видели в нем помеху, выставляли за дверь, обманывали дурацким подарком и фальшивой улыбкой, чтобы потом, заперевшись, беспрепятственно вершить свое отдельное, закрытое, недоступное сыну таинство. О, как он ненавидел эти чертовы конструкторы!
Дорожка вильнула туда-сюда, словно сомневаясь в направлении, и наконец, отбросив колебания, круто повернула налево, вверх по склону университетского холма Гиват-Рам. Именно здесь, на повороте, зарезали злосчастного профессора Ш. Тоже, наверное, шел себе, не спешил, жонглируя еще горячими головешками прошлых детских обид, как циркач факелами… А может, прикидывал зубодробительные формулировки очередной своей статьи в защиту добра. Добро должно быть с кулаками. И с наганами. И с пыточным станком. Первичные половые признаки добра… а иначе — как сможет непонятливый наблюдатель отличить его от зла? Особенно, если он, наблюдатель, подвешен на дыбе…
Илюша посмотрел на часы. Утром сдвоенная лекция, вечером семинар, а в перерыве можно будет посидеть в библиотеке над письмами Рахели. Надо же… незаметно-незаметненько обычная курсовая работа о поэтессе второй половины двадцатых годов прошлого века переросла во что-то намного более важное. Во что? Илья и сам не мог определить.
— Ты наработал уже как минимум на дипломную статью, — утверждал Боря Квасневич, пролистывая его заметки по вечерам в промежутке между второй и третьей рюмками, потому что первые две по древнерусской традиции шли без перерыва. — А не выпить ли нам за Илюху, братие?
— Диплом! — презрительно фыркал Леша Зак. — Плевать на диплом! Забудь про компромиссы, отрок, не повторяй ошибок старших товарищей. Пиши сразу книгу. Мы с Борькой тебе поможем.
— Поэты о поэтессе! — провозглашал насмешник Димка, и тут же потешно зажимал рот рукой, будто сморозил что-то неподобающее. — Ой, что я наделал… Илюша, милый…
Шутник точно знал, как вывести Илью из себя, и тот действительно реагировал немедленно:
— Еще раз назовешь ее поэтессой, я тебе в морду дам. Сколько раз можно говорить?
Слово “поэтесса” в сочетании с Рахелью казалось Илюше кощунством. Глубоко шовинистский строй языка, в котором “солдатка”, “докторша” и “казначейша” — это всего лишь те, с кем соизволит спать мужчина — носитель соответствующей профессии, где “грибница” и “корейка”, в отличие от “грибника” и “корейца”, — даже не люди, а лесная плесень и кусок сала на шмате свиной кожи, выглядел в данном случае особенно неприменимым. Поэтес-сса… тсс-с… это невзаправду, тсс-с… это для политес-сса… тьфу, гадость!
Ее следовало именовать только Рахелью — одним словом, как называли Мариной другую, ее ровесницу; Рахелью, как звали библейскую праматерь, плотью от плоти и кровью от крови которой она ощущала себя сама.
Праматерь Рахель, выходящая к колодцу со стадом белоснежных ягнят, смуглая босоногая красавица в платке, развевающемся на ветру пустыни, выжженной до предельной, звенящей чистоты сильным и яростным солнцем — тем же, что и теперь, здесь, над нашими головами.
“Поэтесса” — о Рахели! — Нужно же придумать такое…
Ее песни во мне звенят,
ее кровь — в моей…
О, Рахель, мать матерей,
дева белых ягнят.
Оттого-то мне так постыл
городской чертог,
что метался ее платок
на ветрах пустынь.
Оттого-то спокойны так
этих странствий дни —
просто помнят мои ступни
материнский шаг.
Читать дальше