После «железное здоровье» было вписано: «Как у Юлия Цезаря, сочетавшего «необыкновенную неутомимость с телесной немощью», как у Переплеткина, бившего двадцатифутовым молотом за полдня до смерти». И позже еще добавлено карандашом: «как у Высоцкого, писавшего свои песни на другой день после русской пьяной ночи».
Бахтин полагает за аксиому, что мысль формируется лишь в диалоге с Другим. Но все живое развивается по своей внутренней программе, не нуждаясь для созреванья в нем главного во взаимодействии с внешним (номогенез). У Бахтина ощутимы явные дарвинистские флюиды. (Подавляющее влияние Дарвина на всё мышление XIX века еще не оценено вполне.) Недаром все так готовно заговорили о диалоге.
Мысль прежде должна вызреть в многочисленном уединении, только тогда диалог с не-я будет полноценен. Торопятся начать, а диалогизировать еще не о чем!
Всякое удивительное и необыкновенное имеет смысл и интерес только тогда, когда сопоставимо с реально представимым, моим, человеческим. Фотография пули, выстреленной в колоду карт и пробивающей карту, видимо, большое техническое достижение. Но оно ничего не дает уму-сердцу человека.
Начиная с Аристотеля и «Духа законов» Монтескье разделение законодательной и исполнительной власти – азбука государственного устройства, претендующего на демократичность и её обеспечивающая. Не потому ли Ленин в своих Советах сознательно или бессознательно слил эти функции в одном органе – т. е. изначально уничтожил самое суть демократического государственного устройства?
О Сталине. Интерес к личности, даже быту диктатора, сосредоточившему в своих руках небывалую в истории власть над судьбою, жизнью и смертью миллионов, понятен, он останется надолго; облик человека, присвоившего себе прерогативы Господа Бога, магически притягивает к себе гораздо больше, чем интерес к Наполеону, хотя личностные масштабы несоизмеримы. Но нынешняя любовь к Сталину, его портреты на ветровых стеклах автомобилей – уже советское извращение этого понятного чувства, подобное извращениям многих других чувств у советских.
Раньше хозяйством занимались кухарки, советский же интеллигент для этого женится – или сразу на кухарке, или делает таковую из женщины с высшим образованием. Но 90 % гуманитариев занимается советской псевдодеятельностью, и такую-то бессмысленную деятельность обслуживает, окружает удобствами другой человек, кладет на это жизнь. За это я презираю советскую интеллигенцию.
Рекордное время в беге на 100 м с 10,1 сек. в 1936 г. (Джесси Оуэнс) за сорок лет улучшилось на 0,2 сек., т. е. всего на 2 %, результат по прыжкам в длину и в высоту – на 3 %. Абсолютно иная картина в «снарядной» легкой атлетике. Рекорд в метании копья возрос на 20 %, прыгуны с шестом перенесли планку под 6 м, т. е. улучшили свои результаты на 30 %. Вряд ли неснарядники более вялы. Дело, конечно, в технической оснащенности. У спринтеров изменилось мало что – только дорожка вместо гаревой стала тартановой. А у шестовиков появился фибергласовый шест, который буквально катапультирует спортсмена (и есть проекты гидравлического шеста), у копьеметателей – планирующее копье, по аэродинамическим качествам отличающееся от своего довоенного прототипа не меньше, чем современный самолет от биплана. Но тогда надо сконструировать уже прямо летающее копьё, придав ему подъемные плоскости. Это будет только логично. Правда, это уже будет окончательно соревнование не спортсменов, а конструкторов. Но судя по всему, это мало кого взволнует.
По сути, мы не можем реально сравнить результаты шестовиков и копьеметателей тридцатилетней давности с теперешними. Единственный способ – международная конвенция о вечной консервации определенного вида этих снарядов. Тогда можно будет увидеть, как растут (растут ли) человеческие, а не технические возможности.
Да, мой друг Антон неисправим: он все еще грезит об общественном договоре в самых разных отраслях.
К зрелому возрасту кардинально должны различаться меж собою люди, один из которых всю жизнь ежедневно с утра до вечера общается с преступниками или изучает судебные дела, а другой – штудирует, переводит, читает, изучает Гете, Пушкина, Гегеля, Толстого.
В биографических очерках о великих людях принято восхищаться тем, что они продолжали свою деятельность в трудных условиях. В тяжелые двадцатые годы ученый при свете коптилки в нетопленой комнате пишет о поэтике Гоголя – удивительно! В блокаду Шостакович работает над симфонией – поди ж ты! Тогда же и в том же городе другой ученый, служа в архиве, продолжает работать над историей Российской Академии – уже предел недоуменья. Как-то не замечается, что такое удивленье – позиция обывателя, не представляющего себе, что такое неостановимая работа мысли. Все наоборот: странно было б, если бы такие люди в это время вдруг прекратили думать и писать.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу