Роман Чудакова – это книга о красоте и естественности живой жизни. Той, что была искорежена людьми, равно презирающими отдельного человека (все герои Чудакова – неповторимые личности, но их-то и стремилась превратить в «материал» или «прах» советская система), культуру (которую стремятся «осоветить» официальные институции) и самую природу. Не случайно одно из самых счастливых мгновений в жизни рассказчика то, когда отец показывает ему Вернадского, создателя теории «ноосферы». И так же не случайно, что никого в жизни рассказчик (следуя правилам своего деда) так не ненавидел, как Лысенко, патентованного губителя и природы, и творческой мысли, и ее носителей.
Построенная на мемуарной основе, выразительно и настойчиво являющая читателю и многоцветный природный мир и мир не менее богатый, мир «предметный» (рукотворный), книга Чудакова настойчиво литературна. Это не удивительно: противопоставление «жизни» и «искусства» так же пошло, как и другие «удобные» антиномии. Потому, читая роман, естественно вспоминаешь то Аксакова, то Тургенева, то Лескова. Но всего отчетливее звучат в книге две мелодии – чеховская и некрасовская.
Чехов – любимый писатель деда рассказчика и главный объект научных работ автора (именно они обеспечили литературоведу А. П. Чудакову всемирную известность) – важен своим уважением к каждой личности, тем представлением о неисчерпаемой сложности всякого человека, что объективно противостоит унифицирующему пафосу ХХ столетия. Но не только. Индивидуальность для Чехова неотделима от творческого начала (не важно идет ли речь о враче, певчем, мастеровом, художнике или собаке) и почтения к органической жизни, того самого «экологизма», что тонко и убедительно интерпретирован в чеховедческих работах Чудакова. Отсюда «экологизм» (или, если угодно, «ноосферическая» установка) «семейной хроники».
В некрасовской тональности выдержаны мотивы свободного крестьянского труда. Но поскольку свободы в сталинском СССР было еще меньше, чем в дореформенной (не говоря уж о пореформенной) России, на память приходят не только поэмы «Дедушка» (тарбагатайский эпизод) или «Мороз, Красный нос», но и «Железная дорога» или «Надрывается сердце от муки…». Умирая, дед шепчет строчку из «Орины, матери солдатской» – Немота перед кончиною подобает христианину . Муки деда не легче тех, что выпали Иванушке. Он тоже был очень силен, но не вынес николаевской солдатчины. Дед вынес больше. Но по-настоящему защитить свою семью и свою страну от нечеловеческого зла он не мог. Был силен, но – вопреки детским представлениям рассказчика – вовсе не всесилен.
– Они отобрали сад, дом, отца, братьев. Бога они отнять не смогли, ибо царство Божие внутри нас. Но они отняли Россию. И в мои последние дни нет у меня к ним христианского чувства. Неизбывный грех. Не могу в душе моей найти им прощения.
Над могилой деда рассказчик размышляет: «Зачем я спорил с ним, когда уже понимал все. (А о том, как рассказчик уклонялся от этого понимания, как соблазнялся социалистической утопией, говорится в «московской» главе, вроде бы и лишней, «выпадающей» из главного сюжета. Ох, нужная это глава. – А. Н .) Из ложного чувства самостоятельности? Чтобы в чем-то убедить себя? Как, наверно, огорчался дед, что его внук поддался советскому вранью. Дед, я не поддался! Ты слышишь меня? Я ненавижу, я люблю то же, что и ты. Ты был прав во всем».
На протяжении романа автор то и дело переходит с перволичного повествования на рассказ об Антоне (значимо чеховское имя). Чудаков не хочет, чтобы читатели увидели в книге лишь историю его семьи, ибо верит и знает: семья не была единственной. Но в наиболее пронзительных и духовно значимых пунктах «Антон» исчезает – здесь нужно прямое «я» и обращение не к деду-герою, но к деду единственному. Тому, что был прав во всем. И передал свою правду внуку. И опять не обойдешься без Некрасова – не модного, не толерантного, вроде бы идеологизированного и революционного. На деле выговорившего не «правду момента» (тут оговорок с три короба будет), но правду глубинную, кровоточащую, человеческую – То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть .
(Отечественные записки, 2002, № 1)
Сергей Боровиков
Молниевидный брызнет луч
В 1967 году я был студентом-третьекурсником саратовского филфака. Читал, естественно, «Новый мир». Помню, как одолевал наделавшие много шума статьи В. Лакшина «Мудрецы Островского на сцене и в жизни», о трилогии в театре «Современник». Аллюзии на современность, конечно, понял, но все равно было скучно. Любимыми в отделе критики были фельетоны Наталии Ильиной и др. Очень не хотелось быть серьезным, хотелось смеяться и высмеивать, быть таким, как молодой Чуковский или та же Ильина, – выпускать на волю едкие наблюдения над прочитанным текстом. Я любил чужие пародии и уже делал успехи в пародировании. Ведь так обрыдло все то, чем нас кормили со школы, и так хотелось развеять все навязанное без остатка. Чем? – конечно смехом! Но как ни глуп был я тогда, все же не мог не чувствовать растущей пропасти между возвышающим чувством полноты и значительности жизни, рождающемся при чтении исполненных в том числе и юмора повестей Белкина, комедий Островского, «Обломова», и принижающим шквалом подмигиваний. И вот читаю:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу