Рабби Гилель улыбнулся, ласково погладил седую, клубящуюся святостью и белизной бороду и продолжал:
— С жизнью никакому фокуснику не сравниться. Она такие выкидывает коленца, что голова кругом идет. Может, говорю, ты и твой почтенный отец Авигдор не только однофамильцы этих самых богачей из Парижа и Лондона, а родственники? Только о своем родстве ни одна сторона и не догадывается. Ты — тут, в Литве, в нашем маленьком, как спичечный коробок, местечке, а они — во Франции и в Англии, в городах-великанах — Париже и Лондоне, которые в несколько раз больше всей Литвы с ее соседкой Латвией, вместе взятыми.
Он снова погладил бороду и распушил ее, как будто раздвинул легкое перистое облако.
— Кроме моей тугоухой тетки Фейги нигде у нас нет ни близких, ни дальних родственников. Да и тетка по мужу, плотнику Ейне, давно уже не Ротшильд, а Уманская.
— То же самое говорил когда-то балагула Вайнер. Нет, мол, у него на свете никаких родственников. И вдруг как гром с ясного неба — ты тогда еще под стол пешком ходил — к нему из Америки нагрянул двоюродный брат и — что ты думаешь? — перед самым отъездом домой в Нью-Йорк купил родичу прощальный подарок — новехонькую бричку и двух породистых рысаков.
— А зачем мне, рабби, рысаки и бричка? — истязал своего благодетеля вопросами Бедный Ротшильд.
— Человеку хотят добра, а он, как попугай, все время талдычит: зачем, зачем? Затем, чтобы ты не был до самого своего смертного часа банщиком… Чтобы день-деньской не колол дрова для печки, не вязал веники и не таскал полные ведра с водой.
— Спасибо, рабби. Но кто-то же должен быть и простым банщиком. Как бы ни хотелось, например, воробью стать орлом, он им никогда не станет. Кто знает, может, воробушка уж только оттого счастлив, что летает себе от порога до порога, от одной крошки к другой и что-то с удовольствием поклевывает. Каждому человеку Господь Бог ниспослал свою кроху — одному побольше, другому поменьше.
— А ты, воробушка, сам-то счастлив? — неожиданно спросил у парня рабби Гилель.
— А вы, рабби? Вы сами счастливы? — вместо ответа тем же блюдом, только на еврейский манер, угостил Бедный Ротшильд высокочтимого законоучителя.
— Я? — опешил старик. — Честно говоря, никогда над этим не задумывался.
— Почему?
— Почему? — смущенно повторил рабби Гилель. — Я всегда думал не о своем счастье, а о счастье других. Если другие будут счастливы, и я буду счастлив… Наверно….
— Так никогда не будет.
— Но этого сам наш Господь желает.
Они расстались до следующей пятницы, но рабби Гилель заронил в душу Бедного Ротшильда искру соблазна, которая то едва тлела, то вспыхивала ярким, длящимся мгновение светом. Его и самого нередко охватывало желание бежать из местечка, распрощаться с рекой, с ярмом коромысла, рубануть топором не по березовому полену, а по всей своей прежней жизни и начать все сначала в другом месте — пускай в Каунасе, где он до сих пор ни разу не был; пускай в каком-нибудь незнакомом городе, не обязательно в Литве. Он молод, полон сил, неглуп, как уверяет рабби Гилель, он еще может переиначить свою судьбу, освоить другое, более достойное ремесло и даже выучить чужой язык, чтобы раз и навсегда избавиться от злополучной приставки и стать наконец для всех не Бедным Ротшильдом, а Ициком Ротшильдом. Но как оставить больного отца, кто за ним присмотрит и кто закроет ему глаза и проводит к умершей жене на местечковый погост, если, не приведи Господь, с ним что-то неотвратимое случится?
Старый Авигдор уже больше года не вставал с постели. Он весь ссохся, как захиревшая придорожная осина. Глаза у него, как у мертвого, были всегда плотно закрыты. Да это и не удивительно. Что за радость с утра до ночи смотреть на облупленные стены, по которым шастают мокрицы, и в нависающий потолок, на котором старательно и неспешно деловитые пауки плетут свои гибельные ловушки. От такой радости немудрено и свихнуться. Вот если бы по давно не беленным, изъеденным сыростью стенам тихо и напевно текла река-кормилица… Вот если бы на них, на этих стенах, вили свои гнезда проворные и вольнолюбивые ласточки, день-деньской стригущие крыльями целомудренную синеву неба… Но человеку перед смертью дано лишь одно утешение — возможность увидеть все красоты мира только закрытыми глазами.
Если что-то и напоминало в опустевшей хате о жизни, так это жилистые, непрестанно трясущиеся руки Авигдора.
— Вот они и отомстили мне за все, что я с ними делал, — без устали, словно во сне, бормотал старый Авигдор, глядя в захваченный и обжитый пауками потолок или на голую стену.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу