— Неправда, — возразила я. — Миссис Касл — добрая женщина, которая прекрасно заботится о тебе.
— А что случилось с моей голубой миской «Пиджин-Фодж»? [1] «Пиджин-Фодж» — гончарная мастерская в одноименном городке, штат Теннесси; открыта в 1946 г., закрыта в 2000-м. (Здесь и далее прим. переводчика.)
Я помнила миску и сообразила, что уже несколько недель ее не видела. Когда я была маленькой, в ней всегда лежало то, что я называла «едой, заключенной в тюрьму», — грецкие орехи, бразильские орехи и фундук, которые отец щелкал и выковыривал крошечной вилкой.
— Я отдала ее ей, мама, — солгала я.
— Что?!
— Она была очень мила, и я знала, что миска ей понравится, так что я просто отдала ее ей однажды днем, пока ты дремала.
«Не бывает дармовой помощи, — хотелось мне сказать. — Эти люди ничего тебе не должны».
Мать уставилась на меня. Ужасный бездонный взгляд. Она надулась, нижняя губа выпятилась и задрожала. Она собиралась заплакать. Я вышла из комнаты и направилась в кухню. Когда бы я ни приезжала, у меня всегда находилось море причин проводить бесконечные часы, предназначенные для матери, в любой комнате дома, кроме той, в которой сидела она. Начался тихий скулеж, который я слышала всю жизнь. Ноты этого скулежа сочетались так, чтобы бить на жалость. Отец, вот кто всегда бросался утешать ее. После его смерти это выпало мне. Двадцать с лишним лет с большим или меньшим усердием я заботилась о ней, бросалась на помощь, когда она звонила и говорила, что ее сердце вот-вот разорвется, таскала ее по врачам, визиты к которым учащались по мере того, как она старела.
Позже, днем, я стояла на крытом заднем крыльце, подметая соломенный половик. Я оставила дверь на волосок приоткрытой, чтобы слышать мать. А затем через облако пыли, которое окутывало меня, пробился безошибочно узнаваемый запах дерьма. Матери понадобилось в уборную, но она не могла встать.
Я бросила веник и побежала к матери. Вопреки затеплившимся во мне на мгновение надеждам, она не умерла и не претерпела сопутствующего опорожнения кишок. Не умерла в своем собственном доме, как, возможно, хотела. Вместо этого она, живехонька, обгадилась и восседала в кресле.
— Номер два! — сообщила она.
На этот раз улыбка отличалась от улыбки «Суки». В «Суке» была жизнь. Но эта улыбка была мне неведома. Она не содержала ни страха, ни злобы.
Часто, излагая события того дня своей младшей дочери, Саре, я слышала от нее, что, сколь бы она меня ни любила, она не станет меня переодевать и менять подгузники, когда я состарюсь.
— Я кого-нибудь найму, — говорила она. — Лучший повод стать богатой и знаменитой — чтобы не приходилось самой это делать.
Запах мгновенно заполнил комнату. Я дважды возвращалась на крыльцо, чтобы хорошенько вдохнуть пыльного воздуха, и думала лишь о том, как привести мать в тот вид, в каком она хотела бы предстать. Я понимала, что должна вызвать «скорую». Я чувствовала, и уже довольно давно, что матери недолго осталось, но не хотела, чтобы она явилась в больницу, заляпанная дерьмом. Ей это не понравилось бы, и потому то, что всю жизнь было для нее самым важным — внешний вид, — стало самым важным и для меня.
Последний раз вдохнув воздуха на крыльце, я вернулась к ней. Она больше не улыбалась, но была крайне взволнована.
— Мама, — сказала я и тут же преисполнилась уверенности, что она не вспомнит имени дочери, которая это произнесла, — я собираюсь помочь тебе почиститься, а потом мы кое-кому позвоним.
«Ты никому больше не позвонишь», — подумала я, но совершенно без жестокости.
И почему только практичность постоянно воспринимают подобным образом? Дерьмо есть дерьмо, а истина есть истина. Вот и все.
Я встала перед ней на колени и заглянула в лицо, ненавидя ее больше, чем кого бы то ни было когда бы то ни было. И все же протянула руку, словно мне в конце концов позволили коснуться величайшей драгоценности, и пробежала пальцами по ее длинной серебристой косе.
— Мама, — прошептала я.
Слово повисло в воздухе. Ни отголосков, ни ответа.
Но сырость раздражала ее. Скажем, как улитку, застигнутую солнечным светом, отчаянно стремящуюся удрать от того, что причиняет ей боль. Я поднялась с колен и склонилась над ней. Прижалась плечами к ее плечам, следя за тем, чтобы не навалиться на них. Я согнулась, как игрок в американский футбол, выполняющий захват, затем выпрямилась. Она оказалась одновременно легче и тяжелее, чем я ожидала.
Поставить ее оказалось несложно, но, едва коснувшись пола, она обвисла в моих руках. Я ничего не могла делать, не уронив ее, в результате чего мы обе оказались бы на полу. Приноровившись держать ее полный вес, я невольно вспомнила об отце, который год за годом нес это бремя, извинялся перед соседями, утирал ее обильные слезы; и о том, как это тело вновь и вновь принимало его, словно кадушка теста, покуда двое не сливались в одно.
Читать дальше