Ковригин очнулся. Вокруг распадался танец. Гомонили, смеялись. Звякала официантка подносом. Женщины, сдвинувшись в круг, пели знакомую песню. Оркестр убирал инструменты. Все было почти просветленным. И лишь по углам, улетая, чуть синела пороховая гарь…
Он провожал ее к дому по ночному угасшему городу, с темными, по-рабочему спящими зданиями. Чувствовал утомление, пустоту, смущение. Неясное в чем-то раскаяние. Хотел ее отпустить, расстаться.
Ольга шла молча, испытывая к нему нежность, благодарность. Хотелось его обнять прямо здесь, под фонарем, кидающим желтоватый круг на асфальт. Ну, не под этим, под следующим… Ну, под другим, под третьим…
Шла, не в силах разрушить возникшую оболочку, в которой напряженно, болезненно билась ее жизнь и желание.
— Пришли, — сказала она, останавливаясь у подъезда. — Спасибо… Завтра я уезжаю…
— Да? — спросил он. — Разве завтра? Это куда же? В село?
— Да, я вам говорила… Потом у меня отпуск… Потом на курсы в Москву… Но хочу уехать пораньше, провести свой месяц, ну не знаю где… может быть, в Ленинграде…
— Да, хорошо путешествовать, — рассеянно отозвался он.
Ольга чувствовала, как он удаляется в свое утомление, какая разница между ними и лет, и усталостей, и их связь на глазах исчезает. Сейчас разойдутся, наверное, никогда не увидятся. И есть еще секунды последние, — коснуться руки, сказать.
Не могла. В ней все окаменело, остыло. «Уж пусть как случилось», — думала она отрешенно.
— А я завтра в Караганду уезжаю, — сказал он. — Предстоят выступления, встречи… Хочу побывать на шахтах… Спасибо вам за исцеление… Может, черкну вам в село-то, с отчетом о сердце… Какой-нибудь рецепт подскажете… Как вам писать?
Он протянул ей блокнот, перо. Она бегло написала. Вернула блокнот и ушла.
Ночью дуло и давило на стекла, а потом стихло, и возникло бесшумное движение всего, наполнение сквозь сон. Утром Иван Тимофеевич пошел на это новое преображение за окнами. Все было в снегу: белый, нетоптаный двор. Крыша соседнего дома, умягченная, соединенная с небом. Подъемный кран с черно-белым полумесяцем крюка. И от этой неожиданной, открывшейся во все стороны чистоты Ивану Тимофеевичу стало тревожно, почти болезненно. Думал: «Как крот подземный… Точь-в-точь крот подземный…» Почетный шахтер, бригадир, с твердыми косыми ступнями, он неловко ходил по комнате, соединенной сквозь стекла с тревожащей его белизной. И опять, как все дни, тяготился утренней тишиной и бездельем до начала смены, с нетерпением, угрюмо поглядывал на круглый будильник.
Он стоял, повернувшись спиной к окну, чувствуя лопатками белый квадрат.
И оттуда, нанесенные из-под свежих сугробов и хлопьев, возникали нагретые солнцем, смуглые низкорослые избы, зелень травы. Толпится, гогочет их деревенский народ. Задрали лица и бороды. И сосед дядя Митяй, в розовой линялой рубахе, босоногий, нечесаный, слезает по лестнице с крыши, осыпая гнилую дранку, оставляя под трубой солнечно-огненный, золоченый лоскут, кусок от церковной кровли. Притащил из соседнего села, где рушили колокольню. Громыхал, выпрямлял, чистил. А потом взгромоздил на свою трухлявую, съехавшую набок хатенку, пришил гвоздями. И теперь, гордясь, наступает на кучу сухого навоза, позволяет всем любоваться.
Иван Тимофеевич почувствовал, как разрушилось видение, будто за спиной возникла помеха, заслонившая белизну.
Оглянулся — по двору, оставляя поперечные следы, двигался тучный старик. Останавливался. Кричал сипло, с присвистом:
— Я вам, черти, по сараям полазаю!.. Я, хулиганье вы такое, участкового на вас напущу!..
И от сиплого крика, от следов, истоптавших нетронутую поверхность, Иван Тимофеевич испытал к старику досаду, возводя ее затем на себя.
Еще несколько лет назад старик — не старик, а сосед, работавший в железнодорожном депо. Гонявший грузовые составы с углем. Они встречались после работы и кланялись. Тот, усталый, с чемоданчиком, в форменке, пахнущей смазкой, сухим теплым ветром, нагретой стальной колеей. А сам он гудящий, измотанный сменой. Басили друг другу похожими голосами о делах на дороге и в шахте. О нормах, начальстве, рекордах. О близком своем и понятном. Расходились отдыхать и отлеживаться.
Но вышел сосед на пенсию, и что-то в нем отключили. Первое время еще наряжался в фуражку, надевал колодки цветных орденов. Но потом все чаще появлялся на летнем припеке в мятой пижаме. Сидел, дремал, полнея, тучнея, клонясь небритой щетиной на жирную голую грудь.
Читать дальше