На ночной дороге под Аркалыком в их мчащийся газик врезался тяжелый, груженный зерном самосвал. Растокина выбросило из сиденья. Пронесло сквозь лопнувшее стекло и железо. Метнуло в кювет. Очнувшись, обливаясь кровью, он выкарабкался на асфальт и увидел ее, неживую, на взорванных грудах зерна.
В старом казахском мазаре, разрисованном изнутри винтовками, чайниками, самоварами, он плакал о себе, и о ней, и о великом своем грехе. Будто спала завеса из вечных радуг, цветов и под ней открывалась истина: все эти годы ему казалось, что он идет к своей книге, отметая с пути помехи, а он шел к этой смерти, отметая в себе человечность. И вот он пришел.
Он стоял, вцепившись в прокаленные надгробные камни, и думал: как могло случиться, что в творческом своем эгоизме, гонясь за красотой, он будто ослеп и оглох к тем душам и голосам, что звучали вблизи него. К своим милым и близким, ждущим, зовущим его. К друзьям, дарившим его своей дружбой. И к ней, любимой, погибшей, по сути, во имя него.
Как возникла в нем эта беда и жестокость? Кто он такой и какое ему за это возмездие? К кому ему броситься в ноги со своим великим раскаянием?
Он судил себя и казнил посреди казахстанской степи. Думал об абсурде своего рождения и жизни, которая так и пройдет для него непознанной, в погоне бог весть за чем. Надо опомниться, оглянуться, понять, что такое он сам. Что терял в эти годы? В чем виноват?
Они пили чай, заедая сластями. Опрокидывали чарки с вином. Узбек на упругих кривых ногах, радостно оскалясь и охая, поднес дымное блюдо с мясом. Бережно опустил на ковер рядом с яблоками. Выпрямился, усмехаясь, награждая всех ароматами дыма и пряностей, зыркая лилово глазами. Круглились запеченные бараньи куски. Из них торчали обгорелые деревянные стрелы.
— Тандыр-кебаб настоящий! — говорил хозяин, отрезая ножом лепесток раскаленной печени и курдючного дрожащего жира, складывая их вместе и протягивая Растокину. — Гостю сами нервы, сами кусны даем!
Растокин ел обжигаясь. Видел, как подъезжают новые всадники, слезают с коней. Присаживаются к общему пиру.
В саду было людно, шумно.
— Люди соседних кишлак приехали, давно не видал, — говорил хозяин, наклонясь к Растокину. — Немножко посидеть надо, то-се рассказать надо. Чай, вино попить и опять разъезжаться.
И опять на снег выносили ковры и подушки. Баранина дымилась на цветах и узорах. Растокин чувствовал себя в недрах другого народа, в самой его сердцевине.
И снова мелькнуло лицо его деда. Но это старый узбек смотрел на него долго и пристально.
В этот последний год Растокин понял, что не был сделан из сверхплотных, сияющих сплавов. Он обгорал и обугливался. Там, где прежде, как казалось ему, работал неисчерпаемый мощный двигатель, теперь осталась лишь груда рассыпанных деталей. Что-то случилось, умолкло в нем и вокруг. Он больше не мог писать.
Ему казалось, что он погибает от страшной, внезапно поразившей его болезни. Худой, раздраженный, несчастный, сидел, запершись в кабинете. Или бродил под ледяными дождями в тяжелых вечерних толпах. И спрашивал себя: что же случилось? Где был допущен просчет? Неужели там, на степной дороге, у смятых радиаторов, на рассыпанной груде зерна? Или раньше, в самом начале, на ступеньках сельской больницы, куда он вбежал с первым своим рассказом?
Свобода, которой он всегда добивался, разве эта свобода не была колоссальным, непрерывным трудом, ежесекундным, день и ночь, даже во сне, в болезни? Трудом, где он всегда одинок и никто не придет на помощь?
Или это только ему казалось, а мир, в самой важной сути своей, в тех бесчисленных человечьих страданиях, которые можно понять только одним состраданием, очеловеченный мир людей, далеких и близких, — до сих пор ускользал от него, оставляя в его сознании лишь цветную, неверную тень? А теперь даже тени нет. И не будет ни книги, ни творчества: он пуст и бесплоден.
Неужели за эти вины взят назад его дар? Неужели никогда не вернется?
Он бродил по каменной ледяной Москве. И в нем самом были камень и лед.
Он перестал писать свою прозу. Ездил в командировки от газет и журналов, публикуя статьи и очерки. Его охотно печатали. И, пропадая в поездках, все ждал, все надеялся, что будет помилован, что вернется к нему его колдовство.
Узбек с седыми бровями брал коричневыми цепкими пальцами плоды граната и над большой цветастой пиалой ломал их с треском. Выжимал огненный сок, струями, каплями, брызгами омывал белый фарфор. Откладывал обескровленную бледную мякоть.
Читать дальше