И Растокину вдруг захотелось написать с натуры деревья, людей, барана, выхватывая мгновенные образы, не давая им ускользнуть.
Так он писал когда-то свои первые, молодые рассказы. И они были быстрыми, точными оттисками разноцветных картин.
Он прицелился взглядом, наблюдая, как узбек в пышной шапке выхватывает нож из чехла — клинок с костяной рукоятью в резных пестрых венчиках. Глядя на красного, окутанного паром барана, Растокин остро и сладко почувствовал возможность изобразить весь окрестный солнечный мир. Сквозь глаза, сквозь руки понесутся краски и формы. Ударят в бумажный лист, рассекая его лезвиями строк. И бумага вдруг обнаружит иную, бесконечную глубину отраженного мира, куда унесутся вершины с чуть видной медлительной птицей, и костистый кулак узбека, и следы лошадей, голубеющие на снегу.
Откуда возникло в нем это умение? Стремление все пережить и увидеть с одной только целью — записать потом на бумаге? Что рождалось в нем и вокруг все эти годы, до самой последней черты, когда вот он, Растокин, стоит сейчас в горной долине, погружаясь в розовый пар, и узбеки, хрустя сапогами, вытряхивают на снег сухую пахучую траву, рыжеватые крепкие щепы?
Откуда все это!
Процокал по дороге осел. С него соскочил немолодой длиннотелый узбек в стеганом, перепоясанном зеленью халате. Поклонился, погрузив на мгновение сложенные вместе ладони в подставленные ладони хозяина.
— Салям! — он кивнул и Растокину, отошел, встав в стороне под деревьями, белея под перевязью сединой.
— Уважаемый человек, — сказал хозяин Растокину. — На войне воевал. Танке два раза горел. Руки жег. Много орден имеет.
Растокин зорко взглянул на приехавшего, на бритое, в твердых морщинах лицо. На весь его смуглый, спокойный лик с легчайшими, чуть различимыми следами давних ожогов. И снова — на узбеков с бараном.
Они выбрали из ямы снег, сухие свернутые листья и давнишний пепел. Вычерпывали горстями, как воду. Оглаживали ладонями валуны. Натолкали в яму дров, запалили. Заметался маленький плотный огонь. Прозрачный дым устремился к вершинам деревьев. Кони тихо стояли в дыму. Белый, со стертым лиловым седлом. И темный, под малиновой ковровой попоной с черными кистями.
В Растокине снова была та давняя легкость и сила, свежесть и вера в себя, когда юные, он и жена — еще не жена, а невеста — кочевали по среднерусским городкам, деревням, ночуя то в стогах молодого сена, то в душных крестьянских избах у одиноких старух, то в тесных многолюдных гостиницах, то на хлюпающих пароходах. Они были в постоянном движении по чудесной летней земле, уставленной стогами, колокольнями, елками. Удивлялись родным раздольям, своей красоте и силе. Любили друг друга, увлекая в эту любовь свою память о милых и близких, свои надежды на необъятное будущее.
Он писал свои первые рассказы, разложив листы на влажных березовых плахах. Или на рыбных соленых бочках. Или на мокрых клеенках среди алюминиевых тарелок и ложек. Рассылал их в конвертах в редакции. И во всех рассказах была она, смуглая, с ее сладким и тихим хохотом, когда отбивалась от его поцелуев, а в чердачном окошке сквозь ветхие сети студеное море качало срубы деревни, черное дерево лодок, негаснущую за полночь зарю.
Однажды в поезде, тащившем зеленые скрипучие вагоны мимо выжженных косогоров и лохматых сохнущих елей, сидя среди баб, уставивших полки корзинами, она сказала ему, что у них будет ребенок и надо решить, что им делать, как поступить. Они сидели, прижавшись головами, глядя на домики стрелочников с выставленными дорожными знаками, похожими на церковные хоругви. Какой-то старик, расстелив на коленях платок, ломал хлеб негнущимися пальцами, вяло жевал рыбьим, беззубым ртом. А они решали, что делать.
Он оставил ее в маленькой придорожной больнице, а сам эти дни жил по соседству. Лазил на каменную колокольню с прогоревшим полом и содранным куполом. В войну на колокольне размещался немецкий пулеметный расчет. Солдаты варили обед в котелке, выламывая доски из пола, коптя потолок. Теперь в закопченном куполе жили голуби.
В день ее выхода из больницы Растокин зашел на почту и увидел: в газете широко, на две полосы, напечатан его рассказ, с его именем, с его словами и мыслями, ставшими вдруг пленительно незнакомыми сквозь печатные строки, черные, строгие, как чеканка на тончайшей фольге. Он читал, перечитывал. Прижимался к листам глазами, шепчущими губами. Нес газету раскрытой, как парус. Слепо перешагивал рытвины, распугивая кур, пропуская стучащие телеги.
Читать дальше