Утро Антонов проводил на заводе. Двигался в стальных испарениях, под туманными сводами, в которых бился, не в силах вырваться, косяк голубей.
Его сопровождал работник отдела кадров. Перекрикивал уханье цеха, метко тыкая пальцем в колечке:
— Слушай, вот тут нам плакатик устрой! Металлурга изобрази, настоящего! Красной краской, погуще! Чтоб как глянул человек, так работал охотней. И лозунг можно пустить, чтоб звучало… Прямо вот в этом местечке!
Антонов кивал. Всматривался, словно пил этот грохот и свет.
За чугунными заслонками набухало, будто подходили огромные караваи. Седой человек вяло стоял перед печью, опустив утомленно руки с железными ковшами ладоней. Антонов сквозь графитовую робу чувствовал его тело, растянутое непомерной работой, усталость в плечах и коленях, сонное равнодушие взгляда.
Медленно открывалась заслонка, выпуская пшенично-белое пламя. Но вместо каравая выпрыгнул красный, гривастый зверь. Кинулся слепо и яростно. Седой человек ловко уклонился. Избежал удара когтей и лязганья алой пасти. Присел и, радостно охнув, взял его на рогатину. Танцевал и приплясывал, обдуваемый ревом и буйным пламенем.
Малиновая глыба, роняя окалину, качалась, схваченная зубцами. Рабочий, весь стеклянный от пота, двигал ее под пресс. Разжимал заостренные зубья, гибкий и легкий. Возвращался на место. Замирал, старея, угасая, длиннорукий и вялый.
— А тут нам выдай кривую роста, — говорил кадровик, раскрывая белую сухую ладонь, чертя на ней ногтем график. — Я тебе цифирки дам, а ты их поярче оформи. Чтоб глянул человек и увидел: ага, вот мои рубежи! Вот мои перспективы!..
За прессом сидел машинист, крутолобый, с прилипшими завитками волос. В белках кровянели сосуды. Давил рычаги, тиская раскаленный металл, окруженный железом, приговоренный к огню.
Антонов ловил его хрип и дыхание. Принимал в себя оттиск горячего, искривленного усилиями тела. Чтобы бережно унести отпечаток, наполнить в мастерской другим веществом и светом. Посадить к подножию дуба с волнистой отлетающей веткой. Пусть лошадь пасется, краснеют ягоды.
— Люди у нас замечательные, — говорил кадровик, делая рукой полукруг, приглашая смотреть. — Передовики и смену воспитывают. Вот бы такой плакатик: старый и малый стоят у печи в строю едином… А? Подумай над этим!..
Соседний пресс содрогался. Выковывал в лязге трубу. Машинист, с черными провалами щек, с красным шрамом на лбу, трясся и скакал, похожий на всадника. И искры расшибались о его краснозвездный лоб.
Антонов наблюдал рождение трубы. Древовидное ее удлинение. Огненное железное дерево подымалось под своды, светясь листвой. И косяк голубей, налетев, отпрянул опаленный.
— Не бойся, рисуй от души! — кадровик взял Антонова под руку. — За все заплатим, по договору. Мы люди богатые, для рабочих ничего не жалеем. Сделай нам от души!
Дисковая пила отсекала окончания труб. Превращалась в белый моток огня. Освещала девичье лицо, восхищенное, с серебряными губами. Девушка вводила пилу в острый контакт, заключала себя в сыпучее солнце. И Антонову хотелось прижаться к ее лицу, поцеловать в губы.
Он покидал завод, оглушенный, унося мигающие вспышки. Казался себе железным и красным, в клеймах и оттисках.
Медведь брызгал росой, проминая зеленый след. Сбрасывая с шерсти быстрые радуги. Черными комьями взрывались перед ним глухари. Петухи, гневно вытянув шеи, взмывали с клекотом. Вламывались в ельник, озирались, краснея надбровьями. Медведь косился на них, продолжая бежать, ловя ноздрями душные, ароматные вихри, поднятые птицами.
Он чувствовал литую тяжесть своих касаний о землю, невесомость своих скачков. Нераздельность с травой и с небом. Бесконечность жизни, которая не кончалась на нем, а разливалась в смоляных пятнах света по корням елей, в сонных муравейниках, в глухарях, в солнце, которое имело, как и все остальное, запах и вкус.
Кусты голубики сверкнули зрелыми ягодами. Медведь почувствовал, как брызнула слюна на клыки. Погрузился в сладость раздавленных ягод.
Мать болела. Антонов навестил ее среди дня, лежащую без сил, заставленную склянками и флаконами. Выкладывал на стол булки, сыр, масло. Ставил на газ чайник. Убирал комнату, отирая пыль с тонкостенного, звонкого шкафа. И в шкафу, сколько помнил, все так же мерцали золоченые корешки старых французских романов, содержание которых так и осталось для него неизвестным. Акварель, написанная матерью в давнишнюю осень, слабо желтела аллеей, белела колоннадой беседки. А мать лежала под пледом, ревниво и обиженно за ним наблюдала.
Читать дальше