Старики болтали, их слова смешивались с пением кузнечиков. Открывалась вода, все более и более свободная. Они проникали в тайны природы; опиум играл шутки с курильщиками; летучие рыбы сталкивались в парусах; греческие матросы танцевали, положив руки друг другу на плечи; ночь текла сквозь пальцы Хамида Кайма, и вода, похожая на сон, вливалась в его душу, цепенила ее, как прелестная любовница. Он вновь подумал о той, с которой давно расстался, и заплакал. Али Хан смеялся и разговаривал о политике с кузнечиком. «Никто нам не поверит, — повторял Али Хан в темноте. — Нет, никто. Никогда мы не ездили в Китай. Добрый пророк просто пожурит нас», — и он снова засмеялся. Старые китайцы тоже смеялись. Арабы — самые искусные на свете моряки. Китайцы смеялись, греки тоже. Али Хан встал на ноги, едва не опрокинув джонку, и обратился к пустоте с горячим приветствием. «Это был Одиссей, — шепнул он мне на ухо. — Великий Одиссей». Я ему не поверил. Он часто врал.
На реке появился отец Хамида Кайма, лодыжка его была в крови. В ночи раздался его голос, смешавшись с таинственными водами Янцзы.
— В наших жилах течет одна кровь, но никогда больше наши пути не пересекутся, и тень, которую ты видишь, — это лишь бледное отражение того, кто был твоим отцом. Твое время тоже придет. Ты умрешь, полный отваги.
— Я не понимаю, — прервал его Хамид Каим.
Отец продолжал:
— Твое время еще не настало. Лишь дух, который вложит оружие в твою десницу, одержит победу. Не мечтай и цени то лучшее, что сможешь сделать. Слишком поздно? Ничего еще не потеряно для того, кто не пребывает в нашем состоянии. Взгляни на меня: я изношен, как старое одеяло.
Хамид Каим перегнулся за борт и зачерпнул сомкнутыми ладонями холодную черную воду. Он подал ее отцу в кубке из плоти. Старик напился из его рук. Он умолк. Затем стал потихоньку удаляться; за ним следовала девочка, похожая на сестру Али Хана. Оба они уплыли по течению. Их тени влюбленно сливались. Али Хан проснулся и сказал Хамиду Кайму, что видел во сне сестру. Как того требовал обычай, он предложил ей воды, чтобы она удалилась с миром. Они закурили новую трубку. Старики-китайцы спали на дне суденышка.
Качаясь на темных водах Янцзы, во власти опиума, Хамид Каим увидел во сне чье-то детство — вероятно, собственное — и город. Он встал в джонке во весь рост и начал проповедовать перед темнотой. Огни вдали, подрагивание паруса, шепот форштевня, разрезающего течение, заменяли ему слушателей, а то и театр, где его голос терялся, точно недопетая песня…
«Каменный город, — вспоминал Хамид Каим. — Всегда, неизменно. Сколько себя помню. Первый глоток молока из груди моей матери не утолил бы жажды, что напала на меня, открывшего Цирту пяти лет от роду; тогда я впервые заблудился в улицах этого проклятья. Мы, десяток мальчишек, один грязнее другого, черноволосые, со свисающими соплями, с продранными на коленях штанами, пинали босыми ногами красный мячик. Я помню цвет того мячика. Кроваво-красный. Мак, сорванный поутру, и я подарил его ей, и она его взяла и оставила на моих губах поцелуй. Мне было двадцать лет. Д'Хилу, семилетний мальчик, классическим ударом отправил мячик в голубое небо.
Мое восхищение Д'Хилу росло по мере того, как мяч набирал высоту. Вскоре красный шар растаял в облачной дымке, а передо мной была точная копия кудрявого бога. Бог ростом метр пятьдесят, в коротких штанах. Это был первый удар, нанесенный образу отца, первая царапина. Быстроногий Д'Хилу. В качестве платы за обожание он, посмеиваясь исподтишка, предложил мне найти мяч. А поскольку предложения, исходящие от божества и к тому же упавшие с неба, отклонять не принято, я ушел искать и потерялся. Как описать смятение ребенка, раздавленного городом? Да что там! Улицы сплетались, как сейчас в моем мозгу курильщика опиума сплетаются воспоминания, и многоэтажные жилые дома, уходя ввысь серыми недвижными фасадами, устало глядели на меня, а я трусил рысцой, надеясь отыскать красный мяч.
Цирта походила на ракушку, на раковину, длинную, состоящую из тысячи колец, вековечных спиралей: лавки торговцев коврами, сейчас исчезнувшие, улица кожевенных дел мастеров, где мои ноздри напоились запахом их покрытой язвами, гноящейся кожи, беспрерывный стук молотков, выводивших на меди сложные, затейливые узоры, которые, впрочем, напоминали улицы Цирты, словно кто-то захотел, чтобы сны многих поколений чеканщиков, материализуясь на поверхности металла, вобрали в себя тесный мирок этих жалких людей; город-лазарет — открытый океану, но при этом построенный так, чтобы каждая улица и каждое окно смотрели на улицу-двойняшку, на окно-близнеца, на мир, замкнутый в самом себе, на тюрьму в тюрьме.
Читать дальше