— Так не годится, — воодушевился Иван. — Ни чернильного прибора, ни календаря у нового заведующего…
— А в шкафу у редактора красная скатерть имеется, — на лету схватил мысль секретаря Дзядзько.
— И мраморный чернильный прибор там же прихватите. А я своим календарем пожертвую, — Иван Кириллович суетился, острил, хохотал — был очень возбужден, от недавней скованности не осталось и следа. Через какую-то минуту на столе Хаблака уже алела скатерть, щедро окропленная чернильными пятнами, гордо высилось канцелярское сооружение из белого мрамора, перекидной календарь и подушечка для печати. А Загатному все было мало.
— Телефон! Заву необходим телефон!
Аппарат стоял на подоконнике возле машинистки. Иван Кириллович принялся лихорадочно разматывать перекрученный провод. Наконец телефон оказался на краешке стола нового зава, но провод провис над полом. Загатный стал пододвигать стол к окну, и в эту минуту в дверях показался Андрей Сидорович…
(Позволю себе короткое отступление. Мне кажется, что этот эпизод является кульминацией всей тереховской эпопеи товарища Хаблака. Как бы он ни повел себя позже, каждый его шаг в какой-то мере был результатом минуты, о которой идет речь. Даже само решение вернуться к педагогической работе родилось теперь, хотя вызрело чуть позже. Обвинять в чем-то наш коллектив не приходится, потому что Андрей Сидорович действительно не годился для журналистики, а пошутить во всех редакциях любят. Другое дело, что шутка с телефоном была слишком злая, какая-то дьявольская шутка, как все, что исходило от Ивана Кирилловича. Хаблак был утомлен вчерашней поездкой, заботами о семье, расстроен случаями со щенком и очерком, а особенно — стычкой с Загатным, в котором до сих пор видел свой идеал газетчика, и не хватало лишь одного толчка, чтобы сорвать его с тормозов. Этим толчком стала шутка Ивана.)
Мне не хочется подробно описывать в эти минуты ни Хаблака, ни Загатного.
Андрей Сидорович не владел собой и, думаю, не помнил, что выкрикивал тогда. Загатный пытался быть внешне спокойным, спрятаться за ироническую, пренебрежительную ухмылку, но чувствовалось, что не ожидал от Хаблака такого взрыва, был неприятно поражен, даже немного испуган. Я тоже не помню всего, что говорил Андрей Сидорович. Разумеется, возбуждение передалось и присутствующим. У меня даже руки дрожали. Сбежалась вся типография. Мы боялись, что Хаблак и Загатный сцепятся в драке. По правде говоря (и между нами), кое-кто из наших жалел, что Андрей Сидорович не влепил секретарю доброй пощечины, это была бы нашему интеллигентику наука получше словесной. Но это уж, известное дело, так, к слову. Не подумайте, что я за хулиганство.
Бывают случаи, когда чувствуешь бессилие слов. Передаю лишь то из монолога Хаблака, что сохранилось в памяти. Сначала Андрей Сидорович споткнулся о телефонный провод, аппарат соскользнул со стола и покатился по полу — гам, тарарам, визг машинистки, — одним словом, шумовое оформление усилило впечатление от самой сцены.
— Да, я бездарность, я посредственность! Но разве ваши таланты дают вам право издеваться надо мной? Я мечтаю о журналистике, но если все настоящие журналисты похожи на вас, пусть она провалится, эта журналистика. Таких надо в люльке душить. Смалу. Чтоб и себе, и людям свет не застили. Я вас любил, я преклонялся перед вами. А теперь, думаете, что ненавижу? Велика честь! Я жалею вас. Я, бездарь, серость, посредственность, я, Хаблак, над которым вы издеваетесь и в душе не цените и на грош, я жалею вас, талантливого, умного Загатного. Ведь вы сами себя не любите. Вы ненавидите свою душу. Проклинаете ее. Но живете с ней. Потому что это ваша тень. А от собственной тени никуда не денешься! Потому-то мне и жаль вас. Я счастливее вас, потому что я человек…
Стычка эта помогла Андрею Сидоровичу принять решение, на первый взгляд незначительное, но оно руководило всеми его поступками. Что касается Загатного, то об этом потом. Выдохшись, обессилев от истерического крика, Хаблак швырнул на злополучную скатерть сведения и ушел, возвратился в редакцию только после обеда. У Загатного хватило сил поднять брошенные Хаблаком бумаги, закрыться в своем кабинете.
Но я уже не любовался его выдержкой.
Давно уже мы с вами не копали в глубину, не снимали напластований лет. Будем же археологами, которые ищут начало всему на острие заступа. В прошлый раз я рассказал об армейском периоде жизни Ивана. А что было до того? Какие толчки формировали этот незаурядный характер? Действительно, как у археологов: чем глубже копаешь, тем интереснее. Кажется, вот-вот постигнешь суть вещей. Что ж, осторожненько счистим первый армейский год — и перед нами оживет юность моего героя. Во время своих вечерних исповедей он любил вспоминать эти два года между ремесленным училищем и армией. Даже немного романтизировал их.
Читать дальше