— Хотите откровенно? Даже самое славное минутное опьянение не лишает подспудной трезвости. Я знала, что завтра, на трезвую голову, все будет видеться иначе. С моей стороны это не было окончательным решением. Но в нашем трезвом мире так хочется иногда захмелеть… Точнее, сделать вид… Что же касается Ивана — у него было серьезно. Если хотите, как у ребенка, который верит, что волк схватил гусей. Игра для него не спектакль, а настоящая жизнь. Этим мы и отличаемся от детей, мы не умеем играть всерьез.
— Не такой уж ребенок Иван Кириллович, как вам кажется, я-то уж знаю…
— Я просто сравниваю, хотя, честно говоря, я часто казалась себе намного старше его. Но согласитесь, что дети быстро разочаровываются в игре… Пелена спадает с глаз — и белые гуси снова становятся Кольками, Витьками, Таньками, и дети равнодушно отворачиваются от игры. Да пусть этот волк хватает гусей. В конце концов до́роги не гуси и не волки, а эмоции…
Так она говорила довольно долго. Повторяясь и нервничая, и посторонний человек мог бы подумать, что Людмила Леопольдовна до сих пор обижена, удручена непостоянством Ивана. И вместе с тем она как-то откровенно призналась, что никогда бы не вышла за Ивана — боялась испортить себе жизнь. Люда тоже любила и любит определенность — в этом мы с ней схожи.
После той лунной ночи они с неделю избегали друг друга и потом только один раз встретились в райисполкоме, в часы ее дежурства.
Попрошу зрителей занять места в нашем маленьком театрике, скоро я снова подниму занавес. А пока несколько замечаний о героях. Люда спешила. Люде необходима была эта последняя встреча, перечеркивающая лунную дорогу и развязывающая ей руки. За ее спиной уже стоял Борисенко — партия, по тереховским понятиям, весьма удачная, солидная. Встревоженный настырностью Загатного, немолодой уже холостяк вдруг спохватился и стал активно действовать. Люда же была не в том возрасте, чтобы отказывать положительному человеку, без двух минут директору, Иван… Но Иван сам виноват. Он столько намолол ей в ту ночь в райисполкоме, что она, бедняга, не в силах была даже записать всего в дневник, как ни заботилась о потомках…
Я воспользуюсь Людмилиными записями, не прибавляя к речи Загатного ни единого слова. Напомню: выходя из редакции, Иван попросил у печатника две сигареты, потом вернулся и взял еще одну. Значит, готовился к серьезному разговору, более того, видел уже себя в этом разговоре — с сигаретой на фоне огромного окна, с горящей сигаретой в просторной приемной и т. д. Сцены с сигаретами казались ему эффектными. Хотя, повторяю, он почти не курил, в детстве перенес операцию горла. Горло… Моему учителю Петру Васильевичу Поспешаю тоже запретили курить — удалили гланды, но как-то неудачно, сельская больница, сами понимаете. А он курил да курил — и докурился до рака горла, даже больной не выпускал изо рта сигарету. Господи, как он кашлял! И все шутил, чтобы и в гроб не забыли положить ему с десяток пачек «Примы». Снова я про веселенькое завел… Да, чуть не забыл горьких слов Ивана Кирилловича, которые он произнес во время нашего с ним интимного разговора в ресторане:
— Я могу любить только недосягаемое. Когда крепость поднимает белый флаг, я разочаровываюсь. Я вечный рыцарь, которого привлекает штурм, а не трофеи.
Ночь пропахла полынью.
Ее горький запах ударил в ноздри, едва Иван сошел с редакционного крыльца. У дороги к нему присоединились привычные запахи бензина и конского пота. Но полынная горечь осталась. Впрочем, полынь тут ни к чему. Горечь у него в сердце, но это была не только боль утраты, но и боль рождения. Наконец, такая утрата — тоже счастье; есть что терять и есть ради чего терять. Загатный шел медленно, погружаясь в приятную возвышенную грусть. Густые, сочные краски ранней осени, бабье лето еще впереди. Он даже не думал, что сейчас скажет Люде. Слова родятся сами, только бы донести до райисполкома эту живую, высокую тоску.
Он рано выпустил ручку входной двери, тугая пружина прихлопнула их, и тут же трижды мигнуло электричество; еще десять минут — и Тереховка смежит свои очи. Свет погас, когда они с Людой обменялись теми малозначащими фразами, которые предшествуют обычно серьезному разговору. Девушка подкрутила фитиль керосиновой лампы, недобро подмигивающей с сейфа, но сумрак у стен остался, и Загатный обрадовался: скрадывая движения, он как бы придавал весомость его словам. Все походило на сцену из старой провинциальной драмы — невозмутимое Людино лицо над столом в розовом кругу лампы, темная фигура Загатного в кресле и напряженная тишина, словно суфлер потерял конец фразы и теперь лихорадочно листает страницы. Иван положил голову на руки, а когда поднял, его лицо свело от внутренней боли.
Читать дальше