Тщетно он боролся с мелькающими в голове картинками, тщетно пытался ничего не видеть, не слышать, не предполагать.
– Хватит, – раздался голос Тамар. – Успокойтесь. Там уже все закончилось.
Фиму обуял стыд. Сам не понимая почему, но он чувствовал, что и он несет ответственность за страдания, которые происходят за закрытой дверью. Что есть прямая связь между теми унижениями, которым он подвергнул Аннет и Нину, и болью и позором, творящимся на кушетке, укрытой белоснежной простыней, которая уже наверняка не белоснежна, а запятнана кровью и другими выделениями. Член его сжался, словно воришка, укрылся в пещере. Непонятная и острая боль вдруг скрутила пах, перекинулась на мошонку. Если бы не присутствие Тамар, он запустил бы руку в штаны. И хорошо, что она тут.
Он должен оставить свои жалкие попытки, не стоит больше убеждать Цви в том, что мы свободны, что в наших силах скинуть бремя ответственности за все, что творится от нашего имени. Следует признать свою вину Следует примириться с тем, что все наши страдания ложатся на плечи всех. Ожесточенность на “территориях”; позор стариков, роющихся в мусорных баках; выстукивания слепца по каменным плитам убогих проулков; страдания детей-аутистов в запущенных госучреждениях; визг пса, мозг которого поражен опухолью; страдания Дими; обиды Аннет и Нины; одиночество Теди; вечные попытки Ури сбежать; щипцы из нержавеющей стали, проникшие в самую сокровенность плоти, – все это наша общая вина. И напрасно мечтать о побеге на Галапагосы. И остров Бикини, отравленный радиоактивным облаком, – это тоже наша вина.
– У нашего замечательного поэта Натана Альтермана [22], – сказал Фима, – есть такие строки в “Песни о казнях египетских”: “И собрался весь сброд позорный. Петля наготове всегда. Повесить царя и придворных! А у нас – ни вины, ни стыда…” По-моему, это квинтэссенция всей истории. Это рассказ о нас, втиснутый в дюжину слов. Ладно. Давайте приготовим кофе. И Гада с Альфредом порадуем.
– Не беспокойтесь, – отозвалась Тамар, – я уже поставила чайник. А ей еще нужно время, чтобы прийти в себя и встать на ноги. И приберу в кабинете я тоже сама, а вы займитесь стерилизатором и стиральной машиной. И как это вы все помните? И Альтерман этот, и Бикини, и все прочее? На вас посмотришь, просто рассеянный с улицы Бассейной [23], рубашку толком застегнуть не можете, побриться, чтобы не порезаться, не способны, а с другой стороны, можете весь мир перевернуть ради одного слова. Вот вы всем устраиваете жизнь, но поглядите на себя самого, на свой джемпер: половина заправлена в брюки, половина торчит. И воротник рубашки тут торчит, там упрятан. Ну просто младенец.
Она замолчала, но теплая улыбка освещала ее широкое открытое лицо, будто Тамар забыла стереть ее. Помолчав, она печально сказала, не объясняя, как это связано с их беседой:
– Папа мой повесился в гостинице “Метрополь” в Александрии. Это было в тысяча девятьсот сорок шестом году. Никакой записки не нашли. Мне тогда было пять с половиной лет, я его почти не помню. Помню только, что курил он сигареты, которые назывались “Саймон Арзт”. И еще помню часы на его руке – желтого цвета, прямоугольные, со светящимися в темноте фосфорными стрелками, как два дьявольских глаза. У меня есть фотография, где он в форме солдата британской армии, но нет в нем и намека на солдатскую выправку. Растрепанный, небрежный. У нас таких называли “шлюмпер”. И вид у него усталый. На фотографии он почти блондин, белозубая улыбка, а в уголках глаз такая милая сеточка морщинок. Он не грустный, просто усталый. И держит на руках кошку. Может, в его жизни была безответная любовь? Моя мама никогда не говорила со мной об отце. Только повторяла: “Он ведь тоже о нас не думал”. И меняла тему разговора. У мамы был любовник, австралийский капитан, высоченный, одна рука у него была деревянная. А имя русское – Серафим. Мне объяснили, что имя происходит от ивритского “сараф”, что значит “ангел”, “серафим”. А потом у мамы был банкир, такой нытик, увез ее в Канаду и там бросил. Я получила от нее письмо из Торонто, написанное по-польски, мне его перевели, мама так и не научилась писать на иврите. Мама писала, что хочет вернуться домой, в наш городок Нес-Циона, начать жизнь заново. Но не успела. Умерла в Канаде от рака печени. А я выросла в интернате. Фима, а вот хочу вас спросить про Альтермана: правду ли говорят, что он было двоеженец?
– Он умер, – ответил Фима, – давно умер, в семидесятом году.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу