— Не уходи надолго, — сказала Теодула, — я уже чувствую, как кровь у меня начинает густеть и течь медленней.
— Верно, подходит твой час, — сказал Икска Сьенфуэгос, поглаживая белые волосы вдовы и усаживаясь на циновке.
— Кому же это знать, как не тебе, сынок? Теперь я по целым дням не мочусь и у меня в горле застревают тортильи.
— Потом ты начнешь харкать кровью и на пальцах считать минуты. Но ты ведь знаешь, что можешь выбрать и другую смерть.
— Не знаю, лучше ли это будет. Чего я хочу, так это жертвоприношения, сынок, хотя бы маленького… — голос Теодулы дрогнул, и она, не колеблясь, простерлась ниц перед Икской и желтыми подушечками пальцев коснулась его коленей, — …хотя бы вот такусенького. Ты мне обещал, сынок. Там, в своем краю, перед тем как уехать в столицу, я сделала жертвоприношение моему мужу дону Селедонио и всем детям. Никто не ушел так; я всех обрядила, всех одарила, всем поднесла что могла. Теперь, когда я ухожу, я могу надеяться только на тебя, — больше некому позаботиться, чтобы я не осталась без подарков.
— Положись на меня, Теодула, — сказал Икска, глубоко вдыхая запах жаровни и красного перца. — Все, что нужно, будет сделано, ты получишь то, что хочешь.
— Ладно, сынок. Не хватало только, чтобы ты принес мне жертву по принуждению. Такие вещи делаются по-божески, от души, или уж лучше и не браться за них.
— Никто здесь не зарился на твои драгоценности?
— Что ты! Маленький Туно мне как-то на днях говорил, что без меня даже трудно представить себе этот квартал и что здесь все как один уважают меня и готовы разорвать на куски всякого, кто меня обидит. Конечно, здесь не то, что в моем краю; там я могла по праздникам щеголять драгоценностями, и они вроде бы даже выглядели красивее среди папоротника и густых деревьев. Другие тоже одевались наряднее, и солнце поднималось выше, чем здесь, и золото блестело ярко, как солнце…
— Хорошо, что тебе никогда не приходило в голову продать их.
— Молчи, сынок, даже не поминай мне об этом! Это вещи старинные, их хранили у нас в семье еще до самого давнего предка, какого я помню, дона Уисмина, которому было сто с лишним лет, когда я в первый раз собрала волосы в пучок. Потом, когда я вышла замуж, мне прокололи уши, надели на меня серьги и все остальное, и с тех пор я никогда не снимала эти вещи. Мне кажется, что без них я не смогла бы молиться и даже думать о том, что скоро приду к Селедонио и ребятишкам. Они — как крылья колибри или щитки броненосца, без которых эти божьи твари превратились бы во что-то другое, не похожее на то, что задумал великий отец, скажем, в красного червяка или в облезлого пса. Ты скажешь, Икска, что я рехнулась, но сейчас, когда я вспоминаю всю мою жизнь, — ведь пока не придет время умирать, некогда вспоминать, что с тобой было, — мне кажется, что я Теодула, вдова Моктесумы только потому, что с четырнадцати лет, когда меня выдали замуж, носила все эти вещи.
— Иди, согрей меня, Теодула
— Сейчас приду, Селедонио, но в доме душно и пахнет сандалом, и я хочу сперва немного прохладиться в ночном тумане, чтобы ты сначала почувствовал мою свежесть, а потом насладился моим жаром
— Постой возле двери, чтобы я тебя видел. Какой-нибудь год назад ты была еще девочкой
— В сезон дождей у меня еще только начали наливаться груди, а теперь я твоя жена
— Я люблю смотреть на тебя, когда ты голая, в одних только драгоценностях дона Уисмина
— Я никогда не должна снимать их, Селедонио, а наедине с тобой я только их и буду носить
— Ты освежилась?
— Да, я иду, Селедонио, я уже искупалась в звездном свете
— Да, Икска, они как будто приросли ко мне…
Икска встал и зажег огарок свечи в подвешенной к соломенной кровле плошке. На лицах Теодулы и Сьенфуэгоса затрепетали тени. Сьенфуэгос уже не в первый раз слышал повествование старухи, но Теодула продолжала говорить, возбужденная ожившей новизной былого.
— Там большие леса, и змеи, блесткие, как стекло, а я ходила гулять в моих драгоценностях. Я хотела сшить себе праздничную юбку из змеиных шкурок, но когда я проходила, всех тварей пугал звон и блеск драгоценностей, и они, как по волшебству, исчезали, и я не могла их изловить. Но там, в моем краю, драгоценности были — как бы тебе сказать, сынок? — сгустком света и цвета, а не отдельными вещами, которые прячут и которыми пользуются в одиночку. А здесь, в Мехико, мне думается, что они принадлежат уже не всем, а только мне одной и что их у меня могут украсть. Здесь надо, чтобы ребята охраняли меня, а там драгоценности принадлежали всем, и в особенности животным, которых они так удивляли. Когда я рожала, я всегда клала ожерелье себе на живот, чтобы благополучно разродиться и чтобы не прерывалась золотая цепочка, чтобы доброе передавалось детям через пуповину. Потому-то, должно быть, они так скоро умирали — чтобы мне досталась и жизнь их, и смерть. Чтобы я встречала их с драгоценностью и провожала с подарками. Мне не приходится жаловаться, сынок…
Читать дальше