Вдова посмотрела на Икску как бы издалека, с абсолютным непониманием, застрявшая в каком-то году, в каком-то дне, которые прошли века назад и не имели ничего общего с неотвратимой действительностью нынешнего года, нынешнего дня. Икска почувствовал, что перед ним распадается старая скорлупа, придававшая Теодуле постижимую телесную форму, и остается одно только сверкающее сокровище, червонный слиток, висящий между солнцем и землей. Но позванивание драгоценностей мало-помалу снова восстановило в памяти и зрении Икски реальный облик Теодулы, ее дряхлое тело, ее сморщенное, как изюминка, лицо.
— Кто его знает, сынок, кто его знает, что к чему… Может, оно и не так, как ты думаешь. Может, теперь только одежда новая и обряды другие, каких мы с тобой не знаем, а вершится все то же. Ведь земля требует свое — уж это я знаю, сынок, это я хорошо знаю, — требует свое и рано или поздно все заглатывает и все делает таким, как следует быть, хотя бы и после смерти. Никому от этого не уйти. Эта женщина, Икска, эта женщина, которую ты хотел вырвать оттуда…
— Норма, — бесцветным голосом произнес Икска. — Ее зовут Норма.
— Эта Норма, наверно, смотрит на вещи не так, как ты и я. По что из того, сынок! Что бы она ни делала, скажу я тебе, наша земля поглотит ее, сам увидишь. Мы встретимся с ней там, где все кончается, где обрывается нить. Не раньше, потому что обличье у нас другое, и людям не за что ухватиться, чтобы совершать наши обряды и чтобы понять наш дар; но под конец, когда бедняги уже не говорят и их никто не понимает, тогда да, сынок, тогда да. Тут мы можем наброситься на них и забрать их к себе, сделать их своими. Это наше царство… там мы и живем потом.
Вдова села на корточки возле кухонной утвари, что-то бормоча себе под нос. Икска молчал, пытаясь вслушаться в это бормотанье, размотать клубок дум Теодулы. Потом сказал ей:
— Достаточно ли, чтобы мы с тобой, Теодула, так думали и старались так жить, для того, чтобы наш мир действительно существовал? А ведь, пожалуй, только в этом вся наша сила. На что же мы можем рассчитывать? Ты меня понимаешь, Теодула?
Вдова с силой, словно хлестала ремнем, шлепала рукой по тесту.
— Я знаю только то, что говорю. Наши везде и всюду, они невидимы, сынок, но живы, еще как живы. Ты сам увидишь. Они всегда побеждают. Сдается мне, ни в одном другом краю не пролито столько крови, не погибло столько героев, не легло в землю под погребальные песни столько мертвых в красках и цветах. Ты лучше меня знаешь, что они никогда не покидают нас и что в нужную минуту они всегда здесь. Вроде как бы вознаграждают себя за то, что произошло раньте, вроде как бы показывают, что все кончается там, где началось, что начало и конец всему — они и их знамения; тебе так не кажется, сынок? Пока их не призывают, они только видятся во сне. Но мы их призываем, сынок, словно бы и не хотим, а призываем, чтобы они нам жизнь освещали и чтобы не забывалось наше доподлинное лицо, которое мы должны сохранять под всеми масками. Так-то вот. Если ты кого-нибудь упустишь, как того твоего друга, у которого мать умерла, ничего, найдется другой. Хватит и одного, сынок. Прежде чем умереть, я увижу его и подарю ему свои драгоценности и свой последний взгляд, чтобы он знал, что кто-то знает. Знает, что он принес себя в жертву. Мы чахнем, про нас забыли. Мы остались одни с чужаком в железной маске. Но это в жизни; а в смерти нас никогда не забывают, Икска. Сам увидишь, сынок.
Теодула дала опасть тесту и, сложив пергаментные руки, широко раскрыла глаза, вперила их в смутное лицо Сьенфуэгоса и сказала неслыханным голосом, который, если когда-нибудь и звучал, то лишь в мертвое и забытое время, погребенное в воде и пепле, и морских раковинах, и барабанной коже, — скорее рыбьим, чем человеческим голосом: — Мы подходим к водоразделу. Они умрут, а мы воскреснем, чтобы питать жизнь. Мы уже поплатились за свои сновидения; теперь расплачиваться городу. Ларец с бирюзой, каменное сердце, гнездилище змей, пробудись.
И при этих непроизнесенных словах Сьенфуэгос увидел, как языки огня — грозное знамение — охватывают спящий город и тела Роблеса и Нормы, этих сломанных кукол, погруженных в последний сон на пороге последнего искупления.
— Уедем отсюда, друг, уедем отсюда. — Мальчуган в линялых джинсах останавливается на углу улицы Букарели и проспекта Чапультепек и бросает вызывающий взгляд на всех и все в городе.
— Но ведь у меня дома, Лало, у меня дома…
— Да перестань ты морочить мне голову. У тебя дома думают, что ты в школе так же, как я. До конца уроков мы успеем смыться, и никто нас не хватится.
Читать дальше