Тане показалось, что он говорит это только потому, что единственный изо всех присутствующих обратил внимание на Ольгины слова и пожалел ее, Таню. Она благодарно взглянула в ответ.
— Верно, верно, — подтвердил довольный всею сценой молодой художник. — Вы не знакомы? — сказал он, не сомневаясь, что она хорошо знает, конечно, его самого. — Познакомьтесь, это мой брат Митя Каган…
— Ах, вы и есть Митя Каган! — воскликнула Таня. — Я много слышала о вас!
(Митя был талантливый математик, который под влиянием новых идей, воспринятых здесь, сбился с пути, забросил свою математику и уехал в деревню.)
Но Митя если и начал из сочувствия, то был уже увлечен своими соображениями и хотел выговориться:
— Ведь каждый из нас, — он снова показал на старших, — каждый из них мнил себя учителем жизни, гуру. Теперь-то мы видим, чего все это стоило!.. Тот же Хазин ведь как говорил? «Ничего общего (…), не служить, не работать (…)…Жить только простым трудом…»
— Он и сейчас так говорит, — вставил Вирхов, которому не нравился этот разговор.
— Сейчас он рассказывает очередной раз о своем побеге! — язвительно закричал Митя.
Хазин, среднего роста, худой, с ввалившимися щеками, горбатым носом, усатый, с загорелой не по сезону лысиной, встав со стула, похоже, действительно рассказывал, как его ловили. Рубаха его была расстегнута до пупа, виднелась мохнатая, лоснящаяся от пота грудь с амулетом на грязной веревочке.
Увидев Хазина однажды, лет десять назад, когда он зашел к Тане вместе с Ольгой, мать и устроила — разумеется, все же после их ухода — одну из самых чудовищных истерик, сразу, еще только с порога, учуяв в нем присутствие страшного всесжигающего духа, так живо напомнившего ей жуткие ее лагерные встречи с отчаявшимися, изошедшими злобой, готовыми на все людьми.
Это чуяла, впрочем, не только она: от него тянуло тюрьмой и лагерями. Выйдя из лагеря с твердыми понятиями о том, что (…) он и в этой нормальной для других жизни находил себя как бы в лагере (…) ожиданием. Говорили, что он даже спит не раздеваясь. Сблизившись с ним и иногда ночуя у него, Вирхов, пожалуй, мог подтвердить это. Даже само хазинское жилище напоминало чем-то лагерный барак, но он не делал ничего, чтобы устроить себе что-то получше, и не старался снять с себя страшную печать, распаляя в себе психологию преступника и (…).
Посмеиваться здесь над ним начали уже давно. Его любовь к историям о лагерных побегах, об отношениях уголовников и политических, о заключенных-женщинах, о сокамерниках, следователях и конвоирах, об этапах, пересыльных тюрьмах и т. д. для многих была утомительна. (О собственном хазинском побеге покойный Ольгин муж не упускал случая сказать ему, дослушав, как того ловили и вели и били ногами: «Вот видишь, сволочь, ты пытался бежать, а мы несли свой крест. Бог, видно, не попустил тебе отмотаться».) Как и все здесь, Хазин одно время пробовал и описать это в небольших рассказцах. Рассказцы, бытовые, лагерные по жанру, получались у него притчами, с довольно наивной проповедью и моралью, и по прочтении и автор, и слушатели обычно оставались не удовлетворены, взаимно обличая друг друга. Постоянно готовясь создать также и большую вещь, как он говорил, «осмысляющую и суммирующую его опыт», он, однако, все больше убеждался, что рожден не для литературы, а (…). Будучи при этом энергичен, он мог работать, но долго не находил настоящего применения своим силам. Соблазны одолевали его. Несколько лет подряд он являлся сюда, тщетно пытаясь подвигнуть здешних на исполнение своих безумных планов: заработать 20 тысяч огородом, высаживая ранней весной рассаду и продавая потом окрепшие саженцы на рынке, или наладить связь через посольство с эмигрантским издательством на предмет регулярной поставки и последующей перепродажи дефицитных книг. Года два он работал шофером такси, затем — жена его, добрая и толстая еврейка, ждала уже второго ребенка — устремился в науку, окончил экономический факультет, с первого курса которого его когда-то забрали, и в полгода собрал огромные кипы таблиц для диссертации, надеясь ни больше ни меньше как доказать с цифрами в руках (…), потом бросил и это.
Но в чем-то он был постоянен и недавно наконец нашел себе людей, которых уже с большим правом мог назвать единомышленниками. С ними вместе он приобретал теперь имя в Москве, и «Голос» и «Би-би-си» часто говорили о нем.
Сейчас он чувствовал, что обрел себя, лицо его озарялось светом свечи, которую он поставил нарочно прямо перед собой, усы его топорщились, он размахивал руками, но рассказывал в эту минуту не про побег, как думал Митя Каган, а про Одессу, куда только что ездил договариваться о поддержке с тамошними своими друзьями.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу