Все еще не остыв, Федор обратился ко мне одному:
– Товарищ майор, я понимаю, на войне пропаганда не последнее дело. Героизм надо пропагандировать. Но только настоящий. В нашей бригаде в начале войны наводчик и заряжающий остались в расчете одни, оба ранены, истекая кровью, продолжали вести огонь, подбили шесть танков. Было это не при мне, но об этом с гордостью говорят в бригаде все эти годы. Тогда все были уверены, что ребята погибли. Посмертно представили к героям. Но один чудом выжил и только в госпитале случайно узнал, что ему присвоено звание Героя. Вот это героизм. Вот это надо пропагандировать. А не призывать к бесполезному самоубийству.
Все смотрели на меня, как на судью, ожидая, чью сторону я возьму.
Я думал о сказанном и сознавал, что возразить Федору трудно. И все же… Стремясь несколько охладить задор спорщика, я напомнил им подвиг Гастелло.
Федор не дал мне договорить. Его глаза зажглись, обнаружив постоянную готовность к спору. Он ожидал, что у меня есть что-то в его поддержку. В нем чувствовался непоседа, характер нетерпеливый: вынь да положь, здесь и сейчас.
– Гастелло – другой случай. А я, что же, кругом не прав?
Я на мгновение задумался. Мои собеседники ожидали от меня прямого ответа. Что я мог им сказать? Что меня давно волновало все, что связано с именем Матросова? Волновало в то время, когда я еще не был штабным, когда командовал подразделением? Когда мне приходилось удерживать подчиненных и самого себя от действий внешне героических, но чреватых большими потерями и бесполезных для дела? Что с тех пор, как перешел в штаб, мне не приходилось задумываться над этим? Что их спор с Федором вернул меня к мыслям о Матросове и его подвиге, к мыслям, отошедшим в глубь памяти? Едва ли стоило в этом признаваться. Нужно было ответить без фальши, правдиво. А правда состояла в том, что я разделял мысли Федора. Мне были близки его горячность, настойчивость, задор, его сомнения и независимость суждений. Холодность Ивана Алексеевича тоже была мне близка, но той своей глубокой надежностью, которая так много значит на войне. Такие, получив приказ, не рассуждают, а действуют. Нельзя было не считаться со скрытой и не вполне оформленной в его возражениях мыслью, что Федор перегибает палку. Я понимал, как трудно разрушить стену между спорщиками. Один из них, воспитанный пропагандистскими лозунгами, не позволял себе ни в чем сомневаться, другой, как стихийный марксист, все подвергал сомнению.
Спорщики смотрели на меня, ожидали ответа.
– Ваш спор задел меня за живое, вернул меня к тому, о чем думал, когда только услышал имя Матросова. О нем тогда многие думали, переживали и тоже спорили. Я, как и Федор, был на стороне тех, кто считал бросок на амбразуру самоубийством. Приказ нередко бросает солдата навстречу смерти. По приказу идут в атаку, из которой не все возвращаются. Но атака все же оставляет надежду остаться живым, а бросок на амбразуру – безнадежен. Прав Федор и в том, что поощрять должно опыт тех смельчаков, кто хитростью и отвагой решают задачу, сохранив свою жизнь.
Федор победно взглянул на сапера, как бы говоря:
– Видишь, не один я так думаю.
– И все же, – продолжал я, – в одном не могу согласиться с Федором. Я высоко ставлю подвиг Матросова. Чутье подсказывает мне, что в неотвратимости гибели Матросова нельзя исключать и доли вины командира, хотя солдат сам мог решиться на отчаянный шаг, думая, что это поможет делу. И даже, скорее всего, не задумываясь. Тем значительнее его подвиг, и не нам, оставшимся в живых, его осуждать.
Я посмотрел на Ивана Алексеевича. Мне показалось, что он уже не относился так непримиримо к мнению Федора, как прежде. В чем-то удалось его переубедить.
– Федор, ты товарищу майору расскажи, что ты плел про загробную жизнь? – встрял в разговор Иван Алексеевич. Он явно не хотел оставаться во всем побежденным в споре.
– Ты, Иван, не в парторгах ли обретаешься?
Как бы невзначай, стараясь не обидеть, я поправил Федора:
– Иван Алексеевич.
– Ну да, Иван Алексеевич. Не заметил ты, что партия уже перестала ругать попов. Религия уже вроде и не “опиум для народа”. А о чем я речь вел, ты, Иван Алексеевич, опять не понял. Я хотел только сказать, что человеку верующему умирать легче, что ему не так тяжело расставаться с жизнью. Он верит, будто его ждет вечное блаженство, как обещают попы. Сам-то я сомневаюсь, а все же под огнем втихомолку крещусь. Как говорится, на всякий случай. Да и ты, Иван Алексеевич, признайся, в трудную минуту, не партию молишь о спасении, а шепчешь: “Спаси меня, Господи”.
Читать дальше