Манусос тогда решил, что ничему нельзя верить: ни тому, что говорят о жизни, ни размерам, ни указателям, ни границам и трамвайным линиям – все условно. И хотя при таком взгляде мир представлялся кромешным хаосом, все же он мог найти в нем тихую середину. Однако это воспитало в нем отсутствовавшую у отца добросовестность в делах и потребность в речи конкретной и без лукавства. Способен на такое был лишь человек, по природе неразговорчивый, что само по себе служило достаточным препятствием к обычному людскому общению.
Если он повторял отцовские истории о демонах, борющихся под земной корой, и священник принимался вопить на него, больше он о них не заикался. Хотя, в свою очередь, не принимал всерьез христианские фантазии священников. Их рассказы о хлебах и рыбах, о непорочном зачатии, о могуществе ангела-воителя, о святом, покровителе их острова, – все это было не более и не менее правдиво, чем отцовские выдумки.
Младший брат Манусоса был не такой. Для него нашествие христианского Евангелия поставило преграду отцовским маниям, восстановило перспективу и покончило с невыносимой неопределенностью. Он стал набожным, ученым, любимцем священников и книгой за семью печатями. Манусос же так и остался открытым и неразгаданным – текст, в котором все есть и ничего нет.
Танец и Кошмар. Эти две силы властвовали над островом Манусоса и даже над его миром, миром его души. Они представали демонами, вечно борющимися друг с другом, развитием отцовских духов земли. Кошмар – это мир, в котором земля уходит из-под ног и может произойти что угодно. Танец – это движение, которое заставляет землю вращаться, и клей, не дающий миру распасться, связующий его воедино, скрепляющий, смиряющий.
Манусос знал, что Кошмар является не только во сне; много раз испытал это на себе. Он подкрадывался в моменты, когда ты находился в расслабленном состоянии. Кошмар мог прийти с опьянением, с солнечным ударом или после проповеди священника. Потому что было нечто, пульсирующее под кожей этого проклятого и прекрасного острова, под самой его поверхностью, жаждущее выйти из-под его душного подола на свежий воздух.
Манусос заставил себя подняться и поправил головной платок. Сосредоточившись, взглянул из-под полуопущенных ресниц на пылающую топку солнца и медленно поднял одну руку параллельно земле. Потом легко уронил ее. Прислушиваясь к неровному дрожанию земли под ногами, тихонько затрясся в такт, поднял левую ногу, подпрыгнул на правой. Затем закружился, сильно топая каблуками; замер, дожидаясь, пока сердце успокоится, вновь начал раскачиваться, поднял руку к солнцу, потом резко нагнулся и ударил пальцами по земле.
Манусос танцевал, отгоняя Кошмар.
На вторую ночь после приезда Никки Майку приснился дурной сон, и он проснулся; было еще темно. Ким пошевелилась, но продолжала спать. Едкий свет луны сочился сквозь щели в старых деревянных ставнях, как эктоплазма, влажный, злокачественный и алмазно-яркий. Сна не было ни в одном глазу.
Он повернулся на бок и попытался провалиться обратно в пушистое царство сна. В этот момент снаружи послышалось шарканье.
Он поднял голову.
Тишина, но ошибки быть не могло. Он слышал шаркающие шаги. Будто кто-то, может быть животное, ходил, волоча ноги, у дома в кустах живой изгороди или в высокой траве.
Вот, опять. Шаги, и шелест высокой травы, и тихое астматическое дыхание, сопровождаемое сдавленными всхлипами.
Майк свесил ноги с кровати, но поостерегся становиться босыми ступнями на холодный темный пол. Нащупав спички, он зажег масляную лампу и вставил стекло. Провел лампой над полом, прежде чем соскочить с кровати, влез в джинсы и нашарил башмаки. Он старался не шуметь, чтобы не разбудить Ким.
Сад блестел, будто хромированный. Полная луна, словно округлая женская грудь, низко висела в безоблачном небе, проливая тонкую струйку молочного света на тихое море. Вода была гладкой, как масло.
Майк постоял на бетонном полу патио под виноградным пологом. Все было на месте, только сияло сверхъестественным блеском: покрытый пластиком обеденный стол с разномастными стульями; кухонный угол с посудой и сковородой над походной плиткой; скамья с подушками возле побеленной стены; большие раскрашенные цветочные горшки; необычной формы горлянки, свисающие с решетки навеса. Луна каждый предмет, каждый уголок залила своим молоком; ничто не было оставлено на жалкое существование в царстве обыденности. Все купалось в кинематографическом свете. Составляло вместе композицию, стройную, как музыка.
Читать дальше